Он не знал, готов ли он ко всему этому и хватит ли ему веры. Огромная церковь, обжитая до последней трещинки на стенах, эти поля и деревни, что открывались взгляду из высокого окна, дымок костра в чьем-то огороде, неизвестные и чужие люди, которые вдруг стали его людьми... И само чудо служения, которое ему предстоит теперь совершать одному... Он ведь почти ничего не знает, ничего не умеет, а эти люди будут смотреть на него и спрашивать с него, как со всей Церкви! Он с такими, как ему думалось, огромными усилиями в свое время отказался от жизни в миру и шагнул в монастырь, и вот теперь снова, взнузданный уздою своих обетов, взят чьей- то рукой, конечно же, не чьей-то, а Божией, и вновь возвращен в круговерть мира.
Отец Софроний не ведал за собой ни достаточной воли, ни душевных сил, чтобы сохранить в себе почти бездумную простоту — такое безопасное и целомудренное состояние, к которому успел привыкнуть в монастыре. Оно было по-своему нелегким, полным никому не видимых слез и переживаний, суровым, как армейская служба, но именно безопасным... Теперь же его вновь ожидала сложность мира, его бесконечная суета, а значит, неизбежные сомнения, гнетущие мысли и связанные со всем этим страдания... Так, во всяком случае, учили его книги и духовные наставники, рассуждая о самоотвержении, об отсечении своей воли, о поисках путей смирения.
Прожив в Ямском почти год, Софроний только теперь начал понемногу оттаивать, да и люди по-настоящему лишь недавно приняли его. Бытующая в местном предании память о старце Трифоне впечатлению, произведенному отцом Софронием, не противоречила. «Смог бы батюшка Трифон признать нового священника?» — спрашивали друг у друга бабки и соглашались по общему рассуждению, что вполне мог бы, не отверг бы и не обличил. Но только теперь Софроний стал чувствовать, что дышит несколько вольнее, без всепоглощающего ужаса, а первые долгие месяцы, переходившие из лета в топкую осень и беспросветную зиму, он барахтался на грани отчаяния, словно лягушка, сбивавшая масло в горшке с молоком.
Окружающим он поначалу казался человеком необщительным и к тому же каким-то невыразительным и бесцветным как в общении, так и в службе. Сам же монах никак не мог заставить себя окунуться в души вверенных ему людей, не решался «завлечь свои чувства», как он сам называл это в мыслях, прикрывая этим эвфемизмом неназываемое слово «полюбить». Он исправно носил с собой свой монастырь, неопустительно выполняя келейное правило, как черепаха носит свой панцирь, то и дело пряча в него голову. Но незаметно этот панцирь становился все тоньше и прозрачнее. Воздух деревни, неизбежные требы, организация текущих ремонтов, бесконечные хлопоты, связанные с добыванием средств, а главное, неминуемое узнавание людей день за днем истончали его.
Софроний приурочил начало Таинства к приходу маршрутного автобуса. В первый раз тот проезжал еще в восемь часов, доставляя тех прихожан, что проживали в деревнях, расположенных со стороны райцентра. Теперь еще около получаса он будет добираться до конца маршрута — некогда богатого села Нектарьина, славившегося до революции своими ульями и выстроенной на «медовые» денежки стройной Казанской церковью. Там у развалин храма автобус сделает разворот и покатит обратно, к райцентру, подбирая пассажиров на открытых всем ветрам остановках вдоль «шоссы».
Зима в этом году выдалась снежная, но не холодная. Выпадет снег, чуть прихватится морозцем — и потихоньку подтаивает, стекленеет, ноздрится, обнажая тут и там старый сор, собачий помет и зольные пятна. Но в начале марта один за другим вдруг ударили крепкие морозы. Свежо, юно, безоглядно забелели поля и холмы, заиндевел синий лес на горизонте, от белых крыш и дворов посвежели дома у дороги, старые деревья у обочин замерли диковинными кораллами. Стужа уверенно подбирается к тридцати и, похоже, останавливаться не собирается. Пассажиры ежатся на остановках, спасаясь от холода, жгут костры под железной крышей.
С раннего утра церковные бабки Зоя и Галина без устали топили в зимнем приделе две изразцовые печи. Муж Галины, Константин Васильевич, безбородый старик семидесяти пяти лет, человек церковный, кроткого нрава, колол дрова в сарайчике рядом с входом в храм и вносил их охапками в сени, складывая в клетушку под крутой деревянной лестницей, ведущей на колокольню. Промерзшие помещения поддавались теплу неохотно и прогревались неравномерно. С сырыми испарениями мешался запах березовых поленьев, дымка, въевшегося в штукатурку ладана и ни с чем не сравнимый аромат вековой деревянной мебели, от нее, а в особенности от ветхих покровов с аналоев, платков и цветных полотенец тянулся пыльный и сладкий дух старости, какого-то полузаснувшего бабьего мира, благочестия умирающей русской деревни, так свойственный старинным храмам в сельской глуши.