Наутро при помощи швабры галка была с позором изгнана из церкви в распахнутые настежь двери.
На реках Вавилонских
Некоторое время тому назад, когда я, недавно рукоположенный во священники, самостоятельно служил первые свои месяцы в одном из приходов нашей епархии, случилось быть покойнику. Церковь наша, Введения во храм Божией Матери, постройки тридцатых годов XIX столетия, счастливо пережившая все бури и потрясения, уничтожившие другие храмы в округе, ютилась в отдалении от крупных сел, посреди обширного кладбища и пустовавших по зиме дач.
Поскольку отпевание пришлось на будний день, служба не совершалась, но по установившемуся здесь правилу за семь километров из села пришли две женщины — молодая певчая Анастасия и преклонных годов Клеопатра, в просторечии Липа — уборщица и подпевала на клиросе в одном лице. Они нанесли дров, привычно и споро раскочегарили железную печурку и выдвинули на середину широкую скамью под гроб.
К назначенному времени прибыл автобус, в храм внесли усопшего, а за ним, неловко крестясь, ввалились родственники, напустив внутрь морозного пару, смешанного с терпким ароматом хвои и табака.
Неспешно, своим ходом потекло отпевание, рядовое, ничем не примечательное, так что в памяти совершенно не отложилось, кому в тот день так заунывно и красиво выводила ирмосы Анастасия, а я подтягивал: «Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего».
Помню, был довольно студеный и хмурый февральский день, особенно неприятный тем, что пуржил колючий, как здесь говорят, «знойный» ветерок. Я стоял у печки и вытряхивал в топку тлеющие угли из кадила, поглядывая сквозь припорошенное снегом окно на спины удалявшейся процессии. Поверх шуб, тулупов и темных шапок маячила кумачовая боковина гроба. Скорбные родственники несли его сквозь вьюжную кисею, куда-то вглубь безмолвного поселения крестов и надгробий. Мои матушки тем временем проворно заметали нанесенный валенками снег и весь тот малоприметный сор, что всегда остается на церковном полу.
В зимнем приделе, где все мы находились, располагалось несколько окон по боковым стенам, северной и южной, но всегда, даже в самые звонкие солнечные дни, здесь сохранялся особенный коричневатый полумрак, дававший ощущение векового покоя и тишины. Потрескивавшие березовые поленья и тонкий горчащий дымок только усиливали это впечатление домашнего уюта и обжитости. Когда же глаза поднимались к невысокому, цвета светлой умбры потолку, то появлялось нечто более неуловимое — уже не столько чувство, сколько переживание намоленности этого места, о чем исподволь напоминали копоть, въевшаяся в поры стен, древняя мебель — шкапики и свечной ящик темно-вишневого оттенка — и постоянно трепещущий в воздухе сладко волнующий грудь и свербящий ноздри дух старинного елового ладана...
Повесив кадило на рожок семисвечника и прибрав облачение, я вернулся к аналою и снова принялся смотреть в окно, дожидаясь, пока освободятся работницы, чтобы закрыть за ними церковь. За окном, забранным в легкую ажурную решетку, виднелись занесенные снегом холмы могил, серебристый, тонкий, местами ржавый перебор прутиков с заостренными навершиями. С некоторых крестов свисали выгоревшие венки, и ветер неслышно теребил блеклые ленты.
Среди могил косматились густые ели, поверх сухого хвороста, берез и ольхи проглядывали черные прутья кустов, растущих на круче, а ниже — нехоженый крутой скат к реке, скованной льдом и плотно присыпанной снегом. Оттиск русла лишь угадывается в приглушенном зимой рельефе. За чересполосицей тесных оград, на другой стороне реки, из дымки выступал размытый край соснового леса. Лес этот был некрасочен и суров, вызывая в памяти хрестоматийное выражение «Русский Север» и образы святых отшельников, подвизавшихся в чащобах. Густые лапы, от верху долу все толще и глуше занесенные снегом, скрывали в морозной глубине синеву. Сама мысль оказаться вдруг в одиночестве, в этом колючем сумеречном зимнем царстве пугала, и тем слаще было возвращаться к умиротворяющему теплу печки, к аналою с каплями воска на темной крышке и поднимать взор к иконам, обрамленным тускло золотящимися ризами.
...Моего слуха нечаянно коснулось тихое пение. Повернувшись, я увидел стоявших бок о бок на клиросе («крылосе», как они его называют) Анастасию и Липу. В два голоса — юный и гибкий и старческий, а оттого как бы шершавистый, словно натруженная ладонь — матушки негромко длили знакомый напев... Близилась Неделя о блудном сыне, и потому они решили распеть «На реках Вавилонских», псалом сто тридцать шестой. Не зайдя и за вторую строчку, пение запнулось. Молодая попросила старую снова задать мелодию. Клеопатра со всей строгостью, возможной на ее добром морщинистом личике, поднасупилась, сдвинула белесые брови и, прикрыв глаза, осторожно завела, словно мелком на доске выводя одну ей памятную линию. Настя, подождав, пока линия оформится и наберет силу, присоединилась к ней, и они в унисон повели все стройнее и увереннее, с грустной и кроткой постепенностью приоткрывая печаль, таящуюся в этом древнем стихе. На реках Вавилонских, тамо седохом и плакахом, внегда помянути нам Сиона...