Бенвенуто хотел тотчас же приступить к отливке. Этот энергичный человек, привыкший преодолевать все препятствия, решил подчинить своей могучей воле самого себя. Падая от усталости, снедаемый тревогой и лихорадкой, он заставил свое тело повиноваться. А подмастерья тем временем один за другим выбывали из строя, точно солдаты во время сражения.
Печь для плавки была готова. Бенвенуто велел заполнить ее слитками чугуна и меди, расположив их симметрично, чтобы жар охватил весь металл и плавка шла быстрее и равномернее. Потом он сам развел огонь и в этой печи. Дрова были еловые, очень сухие и смолистые, и пламя, поднявшись выше, чем ожидали, охватило деревянную крышу литейной мастерской, которая тотчас же загорелась. Испугавшись пожара, а главное, нестерпимого зноя, все подмастерья, кроме Германа, разбежались. Но Бенвенуто и Герман могли выдержать и не то. Они взяли по топору и принялись рубить деревянные подпоры, на которых покоилась крыша. Минуту спустя пылающая кровля рухнула. Тогда Герман и Бенвенуто стали баграми засовывать обгорелые бревна в печь. Огонь усилился, и плавка пошла еще лучше.
И тут силы покинули Бенвенуто. Шутка ли: шестьдесят часов он не спал, двадцать четыре часа не ел и все-таки был душой, стержнем этой кипучей деятельности! Им овладела сильнейшая лихорадка. Лицо, только что горевшее огнем, покрылось смертельной бледностью. В раскаленном воздухе литейной, где никто не мог выдержать, кроме него, Бенвенуто дрожал от холода, а зубы его стучали так, будто он находился среди вечных снегов Лапландии. Заметив состояние учителя, подмастерья окружили его. Он все еще пытался бороться с болезнью, отрицать свое поражение, ибо ему казалось позором покориться даже неизбежности. Но в конце концов и он должен был признать, что окончательно выбился из сил. К счастью, самое главное было уже сделано: плавка близилась к концу; оставалась лишь чисто техническая работа, с которой вполне мог справиться опытный подмастерье. Бенвенуто окликнул Паголо; но ученик, как нарочно, куда-то запропастился. Товарищи принялись звать его хором, и наконец он явился. Он сказал, что уходил молиться за удачный исход отливки.
— Сейчас не время молиться! — крикнул Бенвенуто. — Сам господь бог сказал: «Работа есть молитва». Работать надо, Паголо! Слушай внимательно: я чувствую, что умираю; но умру я или нет, а Юпитер должен быть закончен. Паголо, друг мой! Поручаю тебе руководить отливкой. Я уверен, что ты справишься с ней не хуже меня. В температуре плавки ты ошибиться не можешь; как только металл покраснеет, вели Герману и Симону-Левше взять по лому… Дай бог память, что я такое сказал?.. Ах да! Пусть они вышибут из печи обе втулки, и металл польется в форму. Если я умру, напомните королю о его обещании исполнить мою просьбу, скажите, что вы пришли вместо меня, и я прошу его… О господи! Я не помню… О чем я хотел просить Франциска Первого? А! Вспомнил! Асканио… Владелец Нельского замка… Коломба, дочь прево… граф д'Орбек… госпожа д'Этамп… О боже, я схожу с ума…
Бенвенуто покачнулся и упал на руки Германа, который отнес его, как ребенка, в спальню, а Паголо, выполняя приказание учителя, велел подмастерьям продолжать работу.
Бенвенуто был прав, говоря о смертельной болезни. У него начался страшный бред.
Скоццоне, которая, очевидно, молилась вместе с Паголо, прибежала на помощь Бенвенуто, не перестававшему кричать:
— Умираю! Умер! Асканио!.. Что теперь будет с ним!.. Асканио!
В мозгу больного одно за другим проносились кошмарные видения. Образы Асканио, Коломбы, Стефаны появлялись и исчезали, как тени. Потом вставали окровавленные призраки золотых дел мастера Помпео, которого Бенвенуто убил ударом кинжала, и сиенского почтаря, застреленного им из аркебуза. Прошлое переплеталось с настоящим. То он видел, что папа Климент VII держит Асканио в тюрьме, то это Козимо Медичи принуждает Коломбу выйти замуж за д'Орбека. Думая, что перед ним госпожа д'Этамп, он грозил, умолял и тут же замечал, что разговаривает с призраком герцогини Элеоноры; потом принимался хохотать прямо в лицо плачущей Скоццоне, советуя ей получше приглядывать за своим Паголо; не то, чего доброго, бегая, как кошка, по карнизам, он сломает себе шею. Моменты сильнейшего возбуждения чередовались с периодами полной прострации, когда действительно казалось, что он умирает.