И в самом деле, два месяца в этой огромной и холодной трапезной жил, работал, смеялся деятельный и веселый мирок; вот уже два месяца как огромный зал словно стал меньше, потому что в нем появились десять верстаков, две наковальни, а в глубине — самодельный кузнечный горн. На побуревших стенах висели рисунки, модели, полки с клещами, молотками и напильниками, шпаги с чудесными узорчатыми рукоятками и клинками филигранной работы, воинские доспехи: шлемы, латы, щиты с золотыми насечками, изображениями богов и богинь, словно созданными для того, чтобы вы, любуясь орнаментом, забыли о назначении оружия. Свет лился в открытые настежь окна, а оттуда слышалось пение ловких и жизнерадостных подмастерьев.
Трапезная кардинала превратилась в мастерскую золотых дел мастера.
Однако в тот вечер, 10 июля 1540 года, воскресное безделье на время вернуло в оживленный зал тишину, царившую там целое столетие. Светильник, будто найденный при раскопках Помпеи — так чисты и изящны были его линии, — освещал неубранный стол и остатки роскошного ужина, свидетельствовавшие о том, что нынешние обитатели кардинальского дворца не прочь были иногда отдохнуть, они не были охотниками поститься.
Когда Асканио вошел в мастерскую, там было четыре человека: старая служанка, убиравшая со стола, Катрин, зажигавшая светильник, молодой художник, сидевший в углу в ожидании, когда Катрин поставит светильник на место, чтобы приняться за рисование, и хозяин мастерской — он стоял, скрестив руки и прислонясь к кузнечному горну.
Его-то прежде всего и заметил юноша, войдя в зал.
Удивительная одухотворенность и сила исходили от этого необыкновенного человека, привлекая внимание даже тех, кто не хотел его замечать. Это был сухощавый, рослый, сильный человек лет сорока, но лишь резец Микеланджело или кисть Риберы могли бы изобразить его тонкий, решительный профиль, написать смуглое, выразительное лицо или воссоздать весь смелый, величественный облик. Его высокий лоб оттеняли густые брови, и казалось, они вот-вот нахмурятся; ясные, честные, проницательные глаза порой метали молнии в царственном гневе; добрая и снисходительная, но вместе с тем чуть насмешливая улыбка и очаровывала, и внушала робость. Его привычка поглаживать черные усы и бороду; его довольно крупные руки с длинными пальцами, ловкие, умелые, крепкие и при всем том тонкие, породистые, изящные; его манера смотреть, говорить, поворачивать голову; живость, выразительные, но не резкие движения, небрежная поза, в которой он стоял, когда вошел Асканио, — словом, весь его облик дышал силой: отдыхающий лев оставался львом.
Поразительным был контраст между Катрин и художником — учеником Бенвенуто, рисовавшим в уголке. Юноша был мрачен, нелюдим, морщины уже избороздили его узкий лоб, глаза были полузакрыты, губы сжаты; она же была весела, как птичка, свежа, как распустившийся цветок. Ее ясные глаза смотрели лукаво, а губы то и дело улыбались, обнажая белоснежные зубки. Юноша забился в угол; он был медлителен, вял и, казалось, боялся сделать лишнее движение. Катрин же бегала, вертелась, прыгала, не могла усидеть на месте — жизнь била в ней ключом. Это молодое, беззаботное создание не ведало душевных тревог и должно было все время находиться в движении.
Девушка напоминала жаворонка — такой она была живой, так звонок и чист был ее голос, так весело, легко и беспечно принимала она жизнь, в которую недавно вступила. Отлично подходило к ней прозвище Скоццоне, как окрестил ее хозяин мастерской, что на итальянском языке означало нечто вроде «сорвиголова». Миловидная, прелестная, по-детски шаловливая, Скоццоне была душой мастерской: она пела — и все замолкали; смеялась — и все смеялись вместе с ней; приказывала — и все подчинялись. Ее капризы и причуды никого не сердили.
История жизни девушки — обыкновенная история; быть может, мы еще к ней вернемся. Катрин была сиротой, простолюдинкой, и на долю ее выпало много злоключений… Но девушке улыбнулось счастье, и она радовалась с такой искренностью, с такой наивностью, что ее веселье передавалось всем окружающим и все радовались ее радости.
Итак, мы познакомили вас с новыми действующими лицами, а теперь будем продолжать наш рассказ.
— A-а, вот и ты! Где пропадал? — спросил учитель у Асканио.
— Как — где? Ходил по вашему поручению, учитель.
— Все утро?
— Все утро.
— Признайся, ты опять слонялся в поисках приключений!
— Каких приключений, учитель? — пробормотал Асканио.
— Да откуда мне знать!
— Ах ты, Господи, до чего же вы бледны, Асканио! — воскликнула Скоццоне. — Вы, вероятно, не ужинали, господин бродяга?
— А ведь правда не ужинал! — отвечал юноша. — Совсем позабыл.
— О, в таком случае я согласна с учителем!.. Подумайте только: Асканио не ужинал! Значит, он влюблен… Руперта! Руперта! Ужинать мессиру Асканио, да поживей!
Служанка принесла оставшиеся от ужина яства, и молодой человек накинулся на угощение. Да и как же ему было не проголодаться — ведь он столько времени провел на открытом воздухе!
Скоццоне и учитель, улыбаясь, смотрели на юношу: она — с сестринским участием, он — с отцовской нежностью. Художник, сидевший в углу, поднял голову в тот миг, когда вошел Асканио, но снова склонился над работой, как только Скоццоне поставила на место светильник, который схватила, когда побежала открывать дверь.
— Я же сказал вам, учитель, что весь день бегал по вашим делам, — промолвил Асканио. Он заметил, как лукаво и внимательно поглядывают на него ваятель и Скоццоне, и хотел перевести разговор на другую тему.
— По каким же делам ты бегал целый день?
— Да ведь вы сами сказали вчера, что освещение здесь не годится и что вам надобна другая мастерская.
— Разумеется.
— Я и нашел мастерскую.
— Ты слышишь, Паголо? — обратился учитель к художнику.
— Что вы сказали, учитель? — произнес тот, снова поднимая голову.
— А ну-ка, прекрати рисовать и иди сюда! Послушай, что рассказывает Асканио. Он нашел мастерскую!
— Извините, учитель, но мне и отсюда слышно каждое слово моего друга Асканио. Мне хотелось бы закончить набросок. Право, тут нет греха — раз ты благоговейно выполнил долг христианина в воскресенье, займись на досуге кое-какими полезными делами: работать — значит молиться.
— Друг мой, Паголо, — скорее грустно, нежели сердито заметил, покачав головой, учитель, — поверь мне: лучше бы ты работал поусидчивее и постарательнее на неделе и развлекался, как наши добрые товарищи, в воскресенье. А ты лодырничаешь в будни и лицемерно стараешься отличиться, выказывая столько рвения в праздники. Но ты сам себе господин, поступай, как тебе заблагорассудится… Ну, рассказывай, Асканио, сынок, — продолжал он, и в его голосе прозвучали бесконечная нежность и задушевность, — что ты нашел?
Нашел чудесную мастерскую.
— Где же?
— Знаете ли вы Нельский замок?
— Превосходно знаю. То есть я проходил мимо, а заходить не доводилось.
— Ну, а снаружи он вам нравится?
— Еще бы, черт возьми! Но…
— Что — но?
— Разве он не занят?
— Занят парижским прево, господином Робером д’Эстурвилем. Прево завладел замком, не имея на то никакого права. К тому же, для успокоения совести мы можем ему оставить Малый Нельский — там, кажется, живет кто-то из его родственников — и удовольствоваться Большим Нельским замком со всеми его дворами, лужайками, залами для игры в шары и мяч.
— Там есть зал для игры в мяч?
— Получше, чем зал Санта-Кроче во Флоренции.
— Клянусь Бахусом, это моя любимая игра! Ты же знаешь, Асканио.
— Знаю, учитель. И, кроме того, замок превосходно расположен: сколько там воздуха, и какого воздуха — деревенского! Не то что здесь, в этом отвратительном закоулке, — ведь мы тут плесневеем, солнца не видим. А там с одной стороны Пре-о-Клер, с другой — Сена и король, король в двух шагах в своем Лувре!
— Кому же принадлежит этот волшебный замок?
— Кому? Черт возьми, королю!
— Королю?.. Повтори-ка, что ты сказал: Нельский замок принадлежит королю?
— Именно ему. Остается одно — узнать, согласится ли король пожаловать вам это великолепное угодье.