Выбрать главу

— Но как же… Вы знаете, служение это ведь не столько долг, за миску «Педи Гри», сколько…

— Что?

— Я буду служить своему Человеку даже, если он меня перестанет кормить. Но Человек на такое предательство не способен.

— Ещё как способен, — буркнул Полкан. Потом, улегшись, придавил передними лапами кость и принялся её грызть.

— Нет, вы не правы. Я был ещё совсем щенком, когда Человек меня взял к себе. Что говорить, маленький я был, глупый. Что только не творил! И лужи на его ковёр делал, и ботинки дорогие портил! Страшно подумать! А он мне всё прощал. Мячики покупал, ёжика резинового… — Руди снова широко улыбнулся и его глаза засияли нескрываемым обожанием. — А бывает, знаете… сядет вечером в кресло, возьмёт мою морду в ладони и говорит: «Руди, Руди, дурашлёп ты мой! Всё понимаешь. Только ты и понимаешь…». А у самого глаза такие грустные. И жалко его, хоть вой! А я ведь, правда, понимаю. Плохо ему бывает. А без меня и вовсе пропадёт. Нет, я умереть готов за Него!

— Пропадёт он, жди! — проворчал Полкан. — Я вот тоже таким идиотом был, думал, пропадёт без меня. Дом сторожил, всю жизнь на цепи в холод, мороз и дождь. Чуть где стукнет, я на пост. Подох бы, а чужих в дом не пустил! И тоже, понимаешь, не за тарелку каши старался. Порвал бы за Него любого.

— Ну?

—Баранки гну! На старости лет не нужен стал. А тоже думал, любит… Ха! Человек не способен никого любить. Мы для него только слуги, чуть что — в зубы. Или вот, на улицу…

— Вы не правы! — В глазах у Руди сверкнул ужас. — Он просто потерял вас! Вы, наверно, тоже убежали, и он вас не смог найти!!!

— Не ори ты, — поморщился Полкан, возвращаясь к кости. — Выкинул меня и все дела. И тебя твой выкинет, вот увидишь.

— Вы не можете… вы не смеете так говорить о моём Человеке! Вы глупец!

— Глупец это ты, потому что веришь Ему.

— Я сейчас загрызу вас, если вы ещё раз скажете так о моём Человеке!

Руди вскочил. Шерсть на загривке превратилась в лохматую щётку. В глазах отчаянная решимость. Полкан медленно поднялся. «Вечер перестаёт быть томным», — подумал он, нехотя скаля обломки былых клыков. В памяти всплыло давно отболевшее. Полкан сорвался.

— Да знаешь ли ты, щенок, как я бежал за Его машиной, — прорычал он. Захлебнувшись, неожиданно взвыл. — Я бежал! Бежал!! Бежал!!! Я умолял взять меня с собой! Мой дом снесли, мою будку разломали, мою миску раздавили бульдозером! А Ему дали квартиру в городе! И там не нашлось для меня места! Для меня, который десять лет под снегом и дожём… Ради Него! Который отдал бы свою шкуру Ему на шапку, только бы Он не мёрз! Который перегрыз бы любому глотку за Него! — Полкан перешёл уже на истеричный, захлёбывающийся лай с хрипом и подвыванием. — Я бежал, пока не свалился в пыль! Пока хребет мой не переехали велосипедным колесом! А Ему было всё равно!!! Ты, слышишь, кутёнок мокрохвостый?! Ему всё равно! И то что искалечили меня, и то что я не умел добыть себе еду, и то что мне некому больше было служить! Любить некого, понимаешь ты, щенок?!

Полкан задохнулся. Упал на землю. Дышал тяжело. Враньё, что собаки не умеют плакать. Они умеют. И смеяться умеют, и улыбаться. И плакать… Рудольф Подошёл к старику.

— Слышь, Полкан… — Он ткнулся носом ему между ушей — а, может, Он тебя просто не заметил, а? Он ведь не такой…

Полкан не ответил. Уткнулся сухим носом в передние лапы. Его бока высоко вздымались.

— Руди! — К ним бежал Человек, размахивая скрученным вчетверо поводком. — Рудольф! Вот ты где, паразит!

Бродячий пёс ощерился и резко отпрыгнул к мусорному баку. Эрдельтерьер ринулся навстречу Человеку, забыв обо всех ужасах, описанных ему многоопытным Полканом. Он взвизгивал и вился у ног хозяина, заглядывал в глаза, говоря всем своим видом: «Да, я виноват. Грешен, сбежал! Но я так люблю тебя!». В воздухе взметнулся поводок и опустился на спину беглеца.

— Кому я говорил, нельзя убегать?! Кому говорил?!

Для проформы Руди заскулил. Больше, чтобы выказать всю силу своего раскаяние. «О чём я и предупреждал… — мрачно подумал Полкан. — Любит… ха! Кого любят, поводком не охаживают. Добро пожаловать на землю, дружок». И медленно потрусил прочь – не желал становиться свидетелем унижений нового приятеля. Мир жесток. И самое жестокое, что есть в это мире – Человек. Стот ли смотреть на то, как наивный щенок открывает для себя миллион раз доказанную до него аксиому? У Полкана уже был Опыт. Но опы эрдельтерьера был иным. У Человека тряслись руки, когда он гладил провинившегося пса по покаянной голове. Голос Его тоже дрожал.

— Как ты посмел? Под машину же мог попасть, украли бы! Дурак ты, брат… — Человек сидел на корточках и перебирал мягкие уши собаки тёплыми пальцами, целовал вытянутую от раскаяния морду. — Сейчас домой пойдём, вымою тебя. Смотри, как угваздался! Пожрать дам… Свинтус ты, старик, как напугал!

Сидящая на дереве Кошка с презрением взирала на происходящее. Была она бродячей или домашней, бог весть. И подкармливали её люди, ничего не требуя взамен, и пинали… Люди есть люди. Наконец, вздохнула, нахохлилась и, зевнув, фыркнула:

— И впрямь, дураки, причём и тот, старый, и этот с обрубленным хвостом. Человек-то у каждого свой. И нечего тут опытами меряться. Ну, да что с них взять, собаки!

Больше ни о собаках, ни о людях Кошка не думала – она сама по себе. Ей и так хорошо. Опыт… Прикрыв глаза, она задремала, подставив остроносую мордочку тающим лучам садящегося за горизонт солнца.

Три женщины сидели…

Я бросила алчный взгляд на накрытый стол, плод моих титанических усилий минувшего часа. Когда я в последний раз так расстаралась? Чтоб яства всех цветов и размеров… Любовно поправила понурившуюся петрушку воткнутую в источающий неземное амбре шпик. Ещё полчаса назад эта самая зелень браво торчала, подобно крепкому пустынному саксаулу в его лучшие дни, а сейчас порастеряла свой первоначальный гусарский задор. Нечеловеческим усилием воли я отвернулась от скатерти-самобранки. Желудок тоскливо взвыл. Ну, где они бродят?! Ещё минут десять и старинные подружки обнаружат мой почивший в бозе хладный трупик, распростёртый прямо у ножек ломящегося изобильного стола. Заметьте, почивший с голодухи… Не выдержав, я воровато цапнула с тарелки кусок буженины. Был он неуклюж, разновелик по краям, но так мил взору и пищеварительной системе… Мой подлый грабёж предотвратил трескучий звонок в дверь. Отвёл Господь от грехопадения чревоугодия чрезвычайного. Я поспешно отшвырнула искусительный ломоть и, стыдливо обтирая пальцы о джинсы, ринулась в прихожую.

— Вы Мойва? — степенно поинтересовалась полная дама с унылым лицом, топчась на моём вытершемся ещё при царе Горохе коврике у входа.

— Э-э-э… — судя по всему, явление как раз и было ни то Плюшкой, ни то Сырком. Только кто-то из этого гастрономического набора советских времён знал мою «партийную кличку», порождённую давным-давно жестоким детским воображением наших одноклассников. Да, тогда я была Мойвой, лупоглазой, вытянуто-обтекаемой формы девицей с первой парты.

— Плюшка, ты?! — я глазам своим не верила. Одна из двух моих закадычных товарок была брюнеткой с носом-пуговкой на добром круглом чуть глуповатом лице. А сейчас передо мной рыжая женщина с химической завивкой, опухшими веками и… кажется, у неё поменялся цвет глаз. Как такое могло случиться?