— Бывало, — продолжал незнакомец, — наш брат киевлянин знал лишь князей своих и боялся одного всемогущего Перуна, а теперь и богов-то у вас много, и господ не перечтешь.
— Что правда, то правда, — прервал один детина с рыжею окладистою бородой. — Господ-то развелось у нас немало: и вирники[18] и тиуны[19], а уж пуще всех эти метальники[20], провал бы их взял, — больно обижают нашего брата. Вот в прошлом месяце на меня наложили ставить для княжеского стола полтора сорока стерлядей. Я все честно принес к дворцовому метальнику, да позабыл только ему, проклятому, стерлядкой-другой поклониться… Так что же? Он при мне нарезал шесть зарубок на бирке, расколол, отдал одну половину мне. Кажись, дело бы в шапке, — так нет! Дня через три шлют опять за мною: «Давай еще полсорока стерлядей: за тобой недоимка!» Как так? «Да так!» Я за пазуху, вынул бирку: на ней все метки сполна; метальник приложил к ней свою половину: смотрю — двух зарубок нет как нет! Я туда, сюда — не тут-то было! Рыбу с меня доправили да мне же затылок накостыляли.
— Так что же ты, глупая голова? — прервал незнакомец. — Ты бы ударил челом на этого метальника вашему красному солнышку, великому князю Владимиру!
— Попытался было, молодец, да доступ-то до него не легок. Ведь наш брат не кто другой: сунешься невпопад, так и животу не будешь рад, того и гляди, — продолжал рыбак, наморща брови и похватывая себя за спину, — какой-нибудь гридня или разбойник-варяг так тебя пугнет, что ты и ног не уплетешь.
— Экий ты, братец, какой! — подхватил незнакомец. — Коли не знаешь, так я тебя научу, как дойти до великого князя. Послушай-ка, молодец, женат ли ты?
— Как же! Вот уж другая весна идет.
— И жена твоя молода?
— Всего семнадцатый годок.
— А пригожа ли она собою?
— Пригожа ли?! — повторил с гордым видом рыбак. — Пригожа ли! Да таких молодиц, как моя, во всем Киеве немного, господин честной! Порасспроси-ка у товарищей: белолицая, румяная — кровь с молоком! Глаза, как цветы лазоревые, шея лебединая, а выступка-то какая, выступка — что и говорить: идет, как плывет — пава павою!
— Эх, детина, детина, о чем же ты думаешь? Пошли ее заместо себя к вашему князю: так, может быть, она-то сама домой не вернется, да зато стерлядей тебе назад отдадут. Что же ты, любезный, в голове-то почесываешь; иль боишься, чтобы с тобой не было того же, что с покойным братом вашего государя? Да не бойся, молодец: ведь у тебя всего-навсе одна жена, а у покойника-то, князя Ярополка, и невеста была красавица, и вся земля Русская была его; так, вестимо дело, с ним добром нельзя было разделаться: пожалуй, он стал бы отнекиваться, на драку бы пошел. Вот у нашего брата, простолюдина, иная речь: взял жену иль невесту да вытолкал в шею с княжеского двора, так и концы в воду.
Глубокий вздох, похожий на удушливое стенание умирающего, когда в минуту нестерпимой боли каждое дыхание его превращается в болезненный вопль, прервал слова незнакомца. Рыбаки молча взглянули друг на друга, и сострадательные их взоры остановились на одном молодом человеке, который, не принимая никакого участия в общем разговоре, сидел задумавшись близ огня. На полумертвых и впалых щеках его, в неподвижных глазах, на посиневших устах, в каждой черте лица, изможденного бедствием, изображалась глубокая, неизъяснимая горесть. И грубый варяг, и хитрый грек, и полудикий житель лесов древлянских — каждый прочел бы в них с первого взгляда и повторил бы на собственном языке своем ужасные слова: «Я утратил невозвратно все земное мое счастье!» Ах, этот всемирный язык души, эти речи без звуков, начертанные кровавыми буквами на бледном челе несчастливца, понятны для всякого!
— Эх, брат Дулеб! — сказал один из рыбаков. — Да полно грустить! Мало ли в Киеве красных девушек — не та, так другая! Твоя Любаша приглянулась великому князю; что ж делать, брат: воля его княжеская — не ты первый, не ты последний!
— Так ваш Владимир, — прервал незнакомец, — и у этого бедняка отнял жену?
— Не жену, а невесту, — отвечал вполголоса рыбак, поглядывая с сожалением на Дулеба. — Сама виновата: бывало, лишь только великий князь выйдет на улицу, так все ее подружки, словно дождь, кто куда попало, а Любаша тут как тут. Уж я ей говаривал: «Ей, Любашенька, не суйся на глаза к великому князю, — девка ты пригожая, личмённая — как раз попадешь на житье в Берестово![21]» Так нет, куда те, бывало, и слушать не хочет! «Я, дескать, моего Дулебушку ни на какого князя не променяю». И рада бы не менять, да променяешь. Глупая, ведь выше лба уши не растут! Чай, станут тебя спрашивать!.. Ну что ж? Ан и вышло по-моему. За два дня до свадьбы, где Любаша, — и след простыл!.. Мы с Дулебом взыскались ее по всему Киеву, обегали все улицы; по домекам завернули на княжеский двор, да лишь только Дулеб вымолвил за чем, как вдруг конюшие, ясельничие, сокольники, гридни, отроки, варяги, русины — ну вся эта княжеская челядь, словно стая голодных псов, так на него и ощетинилась, да ну-ка его в толчки: не дали парню образумиться. Только один княжеский чашник, видно, подобрее других, глядя на его горькие слезы, сжалился и шепнул ему, что Любашу отвезли на Лыбедь, в село Предиславино, затем что в Берестово уже места нет для красавиц. Вот с тех пор бедняжка Дулеб и ну чахнуть, — совсем извелся! Недаром говорят, что с радости кудри вьются, а с кручины секутся. Подумаешь, детина-то был какой ражий да весельчак какой: и попеть, и поплясать, и в дудочку поиграть — на все удача! Бывало, как распотешится, так щеки жаром горят, а теперь… посмотри-ка: кровинки в лице не осталось. А уж исхудал-то как, исхудал!.. Сердечный, в чем душа держится!
18
19
Тиуны, по мнению издателей «Русской Правды», были то же самое, что у древних германцев судьи по уездам.
20