С нервами в последнее время было не очень — экзамены начали отравлять жизнь еще с начала сентября. А уж сейчас, когда остался всего месяц, просто жуть брала. А самое ужасное — это то, что к поступлению в институт нужно было наработать целый ворох удачных работ — портретов, пейзажей, иллюстраций, эскизов. А в папку «Удачные» пока что попали только две картинки — букет сирени и стилизованный под начало века хорошенький женский портрет. Все же остальное с легкой руки Сергея Ивановича шло прямиком в помойное ведро.
Она занималась в художке и еще дополнительно вместе с Настей ходила на платные уроки в мастерскую к Левшинову, который за немалые деньги мотал ей нервы на кулак. Если верить ему, то у нее просто ничего не получалось и получиться не могло. Но сдаваться Людмила не желала.
Рисовать она любила страстно. И доказательством того, что это дело ее жизни, считала тот факт, что стоит ей начать говорить по телефону, рука сама начинает творить. Странно, но то, что она рисовала в «несознанке», когда думала и говорила о другом, выходило на редкость удачным. Гораздо точнее и живее того, что она делала с трезвым желанием создать шедевр.
Будь ее воля, она бы к Левшинову больше на урок не пошла. Она не привыкла к такому тону по отношению к себе. Ее всегда только хвалили. У людей она вызывала стойкую симпатию. Учителя ее любили. Сергей же Иванович, во-первых, был абсолютно глух к ее юной красоте, и она очень болезненно это переживала. А во-вторых, практически вовсе не видел в ней способностей к живописи, что она переживала менее болезненно, но тоже весьма ощутимо. Он относился к ней как-то снисходительно, все пытался склонить ее к разрисовке сервизов цветочками. «Прекрасная работа, — говорил он, — и, прошу заметить, никаких душевных затрат».
Но отец настаивал. Говорил, что если уж Сергей Иванович кого взялся готовить, то толк будет обязательно. Они с отцом были знакомы с юности, но не очень близко. Просто вращались в одних кругах. Знала его и мама. И, судя по ее уважительным репликам, получше, чем отец.
Левшинову было слегка за сорок. Вид у него был скорее удручающим, нежели располагающим. Был он невысокого роста, худой и болезненно сутулый. «Горбатый», как сразу про себя определила Мила. Темные стриженые волосы и заросшее густой щетиной лицо. Судя по тому, что длина его бороды всегда была одинаково короткой, можно было предположить, что он за собой все-таки следит. Одевался он самым наиобычнейшим образом. Всю зиму проходил в одном и том же темно-синем пуловере. Рубашки, правда, менял. Воротнички у них были отглаженными, а манжеты ослепительно белыми. Это у художника-то… Мила думала, что наверно его кто-то сильно любит. А вот мама или жена, было пока непонятно.
Но весь его затрапезный вид с лихвой восполнял пронзительный взгляд, какой-то острый, а потому опасный. Улыбка у него была удивительно яркая. И когда он улыбался, непонятно было, куда в этот момент девался тот невзрачный человек, который только что здесь был… А улыбался он часто. Над ученическими работами смеялся саркастически и с удовольствием. Насмехался над всем, что попадалось под руку. Миле он иногда казался серым волком, который оскалился и должен вот-вот ее съесть, но почему-то все не ест. Лучше бы уж скорее, думала она с тоской, когда он брал в руки ее очередную работу.
Сергей Иванович был графиком и станковистом, к кино отношения не имел. Зато ему не было равных в жанре иллюстраций. Занимался он в основном классиками. Выпустил Гофмана в тончайшей паутине ювелирной графики. Многие годы работал над Чеховым. Но пока что так и не закончил. «Чехова большими порциями читать нельзя, — говорил он. — Хочется повеситься. Или перестрелять всех из автомата». В то, что он может повеситься, Мила как-то не верила. А в том, что когда-нибудь всех их перестреляет — не сомневалась. Видимо, эта уверенность поселялась в сердцах всех левшиновских учеников — вот и прослыл Сергей Иванович талантливым педагогом.
В последнее время на Милу давила такая безысходность, с которой раньше она никогда не сталкивалась. Как огромный поезд, ее жизнь неслась из пункта А в пункт В. А спрыгнуть с этого поезда было ужас как страшно. То есть в принципе и такой вариант, конечно, существовал. Но ведь чисто теоретически. Правда? Спрыгнешь — костей не соберешь.
Иногда она всерьез думала о том, сколько же у человека на самом деле вариантов собственной жизни. И с томительным содроганием понимала, что великое множество. А ее дорога пока что — шоссе с указателями. И она по ним исправно катит. А ведь рядом есть какие-то тупички и проселки, второстепенные дороги и просто тропинки, заросшие травой. И кто скажет точно — какая из этих дорог приведет тебя именно туда, куда ты мечтала? Карты нет, компаса нет. А вместо них лишь интуиция и чужой опыт. А здравый смысл, к которому так часто призывала ее мама, похоже, напрочь отсутствовал.
Мама, кстати, далеко не всегда была постоянна в своих советах. Иногда у Милы после занятий в мастерской бывало такое подавленное настроение, что скрыть его от мамы никак не удавалось. Ей-богу, ей не хотелось докладывать о своих неудачах. И говорить известные всем родителям слова: «Сергей Иванович — дурак». Самой ей справиться со всем этим было бы легче.
Но мама все чувствовала. Даже спиной. Она пила кофе, стоя у окна. И молчание свое прерывала такими словами.
— И на фига тебе это надо?
И Мила сразу понимала, о чем она. Разговоров этих она не любила отчасти потому, что сама была в своем выборе не очень уверена. А мама начинала закладывать в ней мощный фундамент сомнений:
— Надо иметь реальную профессию. Ну, мне вот повезло. А если бы не Паша? — И в припадке самокритики она откровенно резюмировала: — Все равно, не профессия кормит, а замужество. Вышла замуж за нормального мужика — и тогда рисуй себе, лепи, вышивай хоть крестом, хоть серпом да молотом.
— Ну что ты хочешь от меня? Какой реальной профессии? — Мила сразу начинала на повышенных тонах. — Чтобы я пошла на экономику? И делала деньги? Просто делала деньги… Да это все равно, что в магазине сразу какашки покупать. Зачем мучиться-то, самому делать?
Наташа смотрела на нее даже с интересом. А Мила раздраженно продолжала:
— А с мужем, который будет кормить, ты ко мне даже не подъезжай. Видела я их всех, кормящих… — Наташа молчала и иронично глядела на дочь, да-да, видела ты их, как же. Мила решительно заканчивала разговор:
— Я, может, вообще замуж не выйду. Нынче это не модно, дорогая мамочка!
— Ага… Замуж не выйдешь. Отлично! А кто тебя кормить-то будет всю жизнь? Мы с папашей? Много ты сама-то заработаешь, если яйца красить будешь…
— Мама! Ну почему ты мне все время пророчишь судьбу бабы с яйцами?! Что за бред!
У Наташи была подруга еще со школы, которая рисовала, рисовала, а потом от безысходности осела дома и с утра до ночи красила яйца. Отдавала их партиями заказчикам и еле сводила концы с концами. Однажды перешла на более сложных коллекционных солдатиков. Но стали стремительно портиться глаза. Солдатов послала. Снова взялась за преданные ею яйца…
Красить яйца — было самым страшным, по мнению Наташи, что могло случиться с художником. О том, что этот художник был изначально бездарен, а Мила талантлива, речь и не шла. Сколько гениев с дрожащими от хронического алкоголизма руками видела она в своей жизни! Наташа полагала, что даже бездарный художник может достичь славы, будь он хоть чуточку удачлив. Она никогда не считала черный квадрат талантливым произведением, а кубические этюды живописным откровением. Это была сказка про голого короля. И попытавшись однажды высказать в профессиональном кругу свое мнение по поводу признанной гениальности этих произведений, она столкнулась с полным непониманием и высокомерным презрением. Типа, куда уж тебе понять, такой примитивной…