На центральной площади были возведены деревянные декорации, очень похоже изображавшие Кремль и собор Василия Блаженного. Откуда-то сверху из динамиков зазвучало «Боже, царя храни». Людмила в недоумении смотрела на фанерную Москву, не понимая, к чему это, зато толпа местных жителей, видимо, хорошо понимала происходящее. В этот момент с двух сторон посыпались снопы искр, затрещали петарды, огни полетели в московские святыни. Деревянный кремль загорелся, за ним — Василий. Сверху торжествующе грянул «Полет Валькирии» Рихарда Вагнера. Под аплодисменты и одобрительные крики толпы пылающий макет Москвы с грохотом рухнул на землю.
Людмиле Борской показалось, что она сходит с ума. В поисках какой-нибудь поддержки она оглянулась по сторонам. В двух шагах от нее стояла русская супружеская пара, с которыми она как-то познакомилась в парке — генерал Брусилов с женой.
— Что же это такое происходит?! — бросилась к ним Людмила.
— Разве вы не видите, милая моя Людмила Афанасьевна, — ответила ей генеральша. — Вот чего им так хочется! Они уже забыли, что русские казаки когда-то спасли их Берлин. Ведь так, Анатолий?
Генерал Брусилов смотрел туда, где догорали деревяшки и картон, уже мало напоминавший Москву.
— Еще не известно, чья возьмет, — сказал он еле слышно, но тут же спохватился: — Вот что, дорогие дамы. Дело близится к войне, это очевидно. Как старший по званию, я беру командование на себя и потому приказываю нашему прекрасному воинскому подразделению немедленно ехать в Россию. И это уже не шутки…
Так Людмила Борская была призвана на военную службу самим генералом Брусиловым, чья полководческая звезда взошла над полями сражений этой войны. Если же серьезно, то еще там, в Киссингене, в виду горящего Кремля и торжествующей толпы германцев, Людмилой овладело то чувство сопричастности к общей беде, общему делу, которое издавна заставляло русских дворянских женщин, неженок и белоручек, забыв про мамок-нянек, хлебать из общего горького ковша со всем русским народом.
В поезде она разузнала у генерала Брусилова, что единственная возможность женщине попасть на фронт — это стать сестрой милосердия. Добросовестно и аккуратно, как в гимназии, она отучилась на курсах, готовивших низший медицинский персонал.
Ученый мир оказался так тесен, и начальник офицерского госпиталя в Киеве оказался бывшим студентом ее отца, профессора Ратаева. Он готов был взять Людмилу Афанасьевну под свою опеку, но именно его она упросила перевести ее во фронтовой госпиталь.
— Людмила Афанасьевна, Людмила Афанасьевна, — качал он головой, прощаясь с ней. — Не надо бы вам туда ездить. Нет там никакой романтики, да и патриотизма там особого нет. Одна грязь и вонь. Вот вам, на всякий случай, письмо рекомендательное, что ли. Если почувствуете, что все — не можете больше, отдадите его вашему начальнику, он вас ко мне назад откомандирует. И не будет в этом ничего постыдного, если вы оттуда уедете. Запомните это. Ничего постыдного! Мужики бегут, здоровенные санитары не выдерживают. А вы ведь молоденькая девушка. Как там про вас Алексей Борский в стихах писал?..
Как он был прав, Людмила убедилась очень скоро, вернее, как только вышла на первое свое дежурство. Русская армия шла в наступление на Юго-Западном фронте. Поэтому госпиталь был переполнен стонущими, хрипящими, матерящимися мужиками, как детей, убаюкивающими свои забинтованные, гноящиеся обрубки, фрагменты навсегда утерянной крестьянской силушки.
Она никогда не забудет солдата со славной военной фамилией Суворов. Ему три дня назад полностью ампутировали ногу, но воспаление уже успело распространиться дальше. Суворов бредил, ему чудилось, что нога его ушла без хозяина на родину в деревушку Замалиху на берегу Волхова. Несчастный то просил ногу взять его с собой, то напоминал ей, кому из родных и друзей надо передать приветы. Перед смертью он пришел в себя на мгновение и попросил похоронить ногу вместе с ним.
Другому солдату, рядовому Родионову, осколок рассек детородные органы. Родионов поправлялся под шутки немногих выздоравливающих, которые советовали ему пойти в секту скопцов. Но на проходящую мимо Людмилу этот солдат смотрел с таким ужасом, что ей становилось не по себе.
Еще один недавно привезенный, молодой, но заросший густой черной щетиной, кавказец Мидоев, так злобно скрипел зубами, так шипел и ругался на чужом гортанном наречье, что Людмила боялась даже мимо него проходить. Ей казалось, что и в таком состоянии он дик и опасен.
Сестра Ратаева — а Людмила служила под девичьей фамилией, чтобы скрыть свое символистское прошлое и уберечься от расспросов — в первый день в палате упала в обморок. Причем, падая, задела покалеченное плечо старого солдата и еще что-то разбила. Привыкла она не сразу, но научилась распознавать приближение обморочного состояния и принимать во время меры. Завоевания эмансипации — папироски — тоже не очень спасали. Она курила, и ее рвало, но облегчение не приходило. Сестра Ратаева двигалась по госпитальным палатам с белым лицом, еще белее ее косынки, и казавшимися огромными на осунувшемся лице глазами.
Вечерами она доставала из тумбочки «рекомендательное» письмо папенькиного «студента», плакала и убирала его назад. После ночного дежурства, когда умер солдат Суворов, она достала письмо в последний раз и, всхлипнув тоже в последний раз, разорвала его.
Помогла ей, как ни странно, самоирония, которой Людмила никогда ранее не отличалась. Однажды, она выносила утку из-под раненого кавказца Мидоева, борясь с приступами тошноты и отвращения, когда хотелось швырнуть сосуд на пол и выбежать на улицу. И тут какой-то внутренний голос, до этого, видимо, дремавший, сказал ей:
— Это и есть священное судно Изиды…
Людмила улыбнулась и почувствовала, что ей становится легче. Нет, она не привыкла, ко всем этим ужасам, выставленным на свет Божий в самом омерзительном виде, привыкнуть было невозможно. Но стоило Людмиле зло и беспощадно поиронизировать над своим поэтическим прошлым, как она получала возможность выполнять свои обязанности несколько отстраненно, словно наблюдая себя со стороны.
С другими сестрами милосердия Людмила общалась мало. Это были девушки не ее круга, говорить с ними ей было не о чем, а обсуждать госпитальные слухи ей было неприятно.
Раз она заметила, как одна из сестер милосердия, высокая и статная, настоящая красавица из народа, что-то пишет в толстой тетради. Было непохоже, что девушка заполняет историю болезни. Она шевелила губами, водила по воздуху рукой, словно дирижируя. Людмила поняла, что она что-то сочиняет, скорее всего, стихи. Она так и спросила эту сестру милосердия, фамилию которой никак не могла вспомнить. Что-то очень простецкое, деревенское…
— Вы, наверное, стихи сочиняете?
— Боже упаси! — замахала на нее руками девушка, чего-то пугаясь. — Никаких стихов! У меня стихи плохо получаются… Вообще не получаются… Да и не стихи это совсем.
Людмиле отчего-то произнесенные девушкой слова напомнили Борского. Алексей обычно с присущей ему патологической честностью говорил по какому-нибудь вопросу, а, понимая, что обижает собеседника, не мог выправиться и еще больше усугублял. Вот и в словах этой сестры милосердия проглядывала эта нарастающая честность.
— Позвольте узнать, что же вы тогда пишете с таким вдохновением?
— Прозу, — ответила собеседница с удивлением, словно была уверена, что все люди пишут одно из двух.
— Художественную прозу? Рассказ? Повесть?..
— Роман, — подсказала девушка.
Поняв, что собеседница расположена поговорить, и пописать ей, скорее всего, сейчас не удастся, девушка закрыла тетрадь и вполне дружелюбно посмотрела на Людмилу.
— Ваша фамилия Ратаева? Сестра Ратаева? — спросила она. — А имя?
— Людмила Ратаева, можно просто Люда. А вас как зовут?
— Екатерина Хуторная, можно просто Катя, — она вдруг рассмеялась. — Непривычно это так. Катя! Меня дома все больше Катеной звали. Катя…