Но я погрешил бы против истины, если бы тетя Барбара заговорила на этих страницах: никогда не слыхал я от нее ни единого слова, а причитания вроде «Господи, боже ты мой!» не в счет. И все-таки мне кажется, что именно она рассказывала мне о том, как в 1808 году Еклу взяли французы.
Так вот и жила в своем крохотном домике эта маленькая, согбенная годами старушонка, всякий день поспешая в церковь, благо в Екле уж где-нибудь да служили мессу, а на обратном пути обходя — никого не пропуская — родственников. Усаживалась на краешек софы и, сочувственно кивая, выслушивала очередную горестную новость и, крестясь, причитала: «Господи, боже ты мой!»
ДЕДУШКА АСОРИН
Когда-то в начале девятнадцатого века в Екле побывал художник и запечатлел моего прадеда по отцовской линии. Имени этого художника я так и не разузнал, однако большой ценитель Эль Греко писатель Пио Бароха не раз останавливался как зачарованный перед этим странным холстом. Писан портрет просто и строго, колорит его сумрачен. Прадед мой изображен замкнутым, задумчивым человеком; длинные пепельные волосы зачесаны назад, лицо гладко выбрито, глаза невелики и прикрыты, словно бы ему предстало виденье (а так оно и было — вечно ему мерещилось что-то далекое и чудесное); рот у деда, пожалуй, великоват; нос нависает клювом.
Голова старика с портрета слегка наклонена, виден узел шейного платка, а над ним, по краям подбородка, два белых треугольника — концы крахмального воротничка; пониже платка еще один белый треугольник — манишка. Дед облачен в черный сюртук, поверх которого накинут плащ, тоже черный, со стоячим воротником. Из складок плаща на уровне груди высовывается желтоватая костистая старческая ручка, со спокойным достоинством указывающая на книжную полку справа — там пять или шесть зеленых и красных переплетов.
Странно — судьба свела их в нашем жалком городишке, и тот таинственный художник на века запечатлел провинциального старика-философа. А дед мой и вправду был философом: то далекое и чудное, что мерещилось ему, было благодатью божьей, видением господа во славе своей, всеведущего и всемогущего. Скажу проще — дед мой был теологом.
Не раз дядя Антонио говаривал мне, что дед дал бы сто очков вперед самому Бальмесу, в чем я не уверен, хотя спорить здесь не о чем, раз дедовы труды не изданы и никому не известны. Я храню его бумаги: есть среди них объемистая рукопись под названием «Философия Символа, или Мои рассуждения о религии и политике» и другие сочинения, касающиеся религиозных догматов и мистики.
Дед мой был так скромен, застенчив и непритязателен, что и не думал о публикации своих книг, и только исключительные обстоятельства вынудили его отдать в печать два своих сочинения. Одно — собрание молитв Святому Исидро Пахарю; это друзья и соседи (те самые старушки с четками, всегда в черном, и старики, что вечерами заходили погреться у очага) упросили его отдать молитвенник в типографию. Напечатать же вторую книжку он счел своим долгом.
Не знаю, как в точности развивались те драматические события, но суть в том, что в далекой Франции некто Талейран, позабывший о своем епископском сане, взял в привычку богохульствовать в своих речах, что до крайности огорчило сухонького старичка, обитавшего в испанском захолустье, а именно в Екле. То был мой прадед. Мыслил он глубоко и четко, писанье было для него делом привычным — и мог ли он, ревностный католик, оставить богохульство без отповеди? Никак не мог! «In communi causa, — полагал он, — omnes homo miles»[51]. И прадед мой написал замечательный по своей учености ответ Талейрану, отдал его алькойскому издателю и вскоре получил книжечку, отпечатанную жирным квадратным шрифтом на шершавой бумаге с неровными краями — не хуже, чем из знаменитой валенсийской печатни Кабрерисо. Я прочитал эту книжечку. Эпиграфом к ней поставлена та самая латинская фраза, которую я привел, а называется дедово сочинение «Ответ князю Талейрану по прочтении его послания Папе Римскому Пию Седьмому, будь оно написано». Я прочитал «Ответ». Конечно, сегодня эта пылкая отповедь звучит архаично, но все же есть в этом сочинении истинного философа, сухонького старичка с портрета, глубокие и трепетные слова о времени и вечности.
ТРАПЕЗА ДЯДИ АНТОНИО