«Дунай, — думает поэт, — пусть твои божественные воды унесут с собой все мои тайные муки, всю мою тоску, мои желания и мое отчаяние, и пусть все это, слившись с ними, исчезнет в безбрежном, вечном море». Среди деревьев виден дом; в густой листве можно различить его крышу и окно на самом верху. Стоя у окна, поэт озирает окрестность: нежно-зеленый ковер лугов и светлую кроткую реку, теряющуюся вдали.
В тридцать три года поэт был тяжело ранен в одном из сражений; много дней длилась борьба со смертью. Наконец ему удалось победить. Выздоровление было медленным. Теперь Гарсиласо видел мир, чувствовал его, жил в нем уже совсем по-иному. Он остался прежним, и, однако, все вокруг словно переменилось; все казалось ему новым и как бы обрело большую глубину и поэзию. Как ясно вспоминались выздоравливающему в эти плавно, незаметно текущие часы те места, что были когда-то отрадой его глаз, пищей его фантазии! Вершины Пиренеев с их «белеющими снегами»; рощи «укромной» Эстремадуры; «дряхлый» Тормес; Тахо. Реки поэт любил особенно нежно; три реки воспел Гарсиласо: Тормес, Тахо и Дунай. Не правда ли, рядом с этими двумя старыми, исконно испанскими реками, что текут под древними римскими мостами, в чьих водах отражаются бесплодные сухие пустоши, деревушки, сложенные из грубого пористого кирпича, города с тысячелетней историей, города, где так много монастырей и сумрачных обветшалых домов знати; реками, через которые тянут тяжелые повозки длинные упряжки мулов и скачут посыльные, — не правда ли, какое странное, трудно определимое чувство испытываем мы, когда рядом с этими двумя реками мы видим ту, другую, бесконечно далекую, несущую свои воды ни к Средиземному морю, ни к Атлантике, протекающую мимо неведомых нам таинственных городов?
Думая о Тормесе, поэт вспоминает «просторную, широкую долину», зеленый наряд ее вечен. На берегах Тахо поэту мила «густая зелень ив, увитая плющом», который, обвиваясь вокруг стволов, «стремится ввысь». Но в долгие дни выздоровления, возрождаясь к новой жизни, вся любовь Гарсиласо, вся его нежность в едином выплеске устремились к той, широкой и светлой реке, которая где-то там, в немыслимой дали, струила свои воды в зеленых берегах. Мысли его из Толедо уносились к той сводчатой галерее, что образуют, склоняясь над водой, ветви деревьев. И тогда, на закате жизни, весь уйдя в размышления и воспоминанья, он думал о том, что часы, проведенные там — часы изгнания, — были самыми счастливыми в его жизни.
Прошли годы. Поэт возмужал; надежды, грезы — все это позади. Что же воспевает теперь Гарсиласо? Каким видится теперь поэту то действо, что зовется жизнью и миром? Из всех испанских поэтов Гарсиласо — единственный целиком и полностью мирской поэт. Причем он составляет исключение не только среди поэтов, но и среди всех классиков нашей литературы. В творчестве Гарсиласо нет ни малейшего проявления чего-либо неземного, запредельного. Все в нем насквозь человечно; и человеческое он умел выразить с какой-то болезненной обреченностью, затронув в нас глубинное, потаенное, пленив душу идеальными далями. Как молния вспыхивает над всеми его тайными, сокровенными печалями, над мучительным и страстным хитросплетением разочарований, сомнений, доверительных признаний мгновенное видение пейзажа! Как мощно, как выпукло являются — на грозовом фоне обостренной чувствительности и напряженной мысли — Пиренеи в их белоснежном венце или видение полноводной реки, на мгновение приоткрывшееся нам!
Каким же теперь видится мир этому поэту человеческого, земного, — теперь, когда жизнь, мирские заботы и скитания по далеким чужим странам оставили в его душе осадок, какого раньше не было? Каким он видит мир и о чем пишет он сейчас, когда все чувственные, чисто человеческие порывы достигли в нем предельной точки, исчерпав себя? Написал ли он поэму «о вещах», как Лукреций, или нечто подобное тому, что, столетия спустя и в том же роде, набрасывал в своих черновиках другой великий поэт человеческого — Андре Шенье?