Выбрать главу

«Жизнь в маленьких городах, — думает Асорин, — это жизнь пошлая, это пошлость жизни. Живут здесь проще, дольше и печальней, чем в больших городах. Самое странное в здешней жизни то, что человек ощущает, что он живет, а это ужаснейшая пытка. Отсюда методичность во всех поступках и во всех делах — тот свирепый педантизм, который ненавистен Монтеню, — отсюда предрассудки, которые здесь кристаллизуются до немыслимой прочности, мелкие страстишки. Человеческая энергия нуждается в выходе, в применении, ее нельзя все время подавлять, и она здесь хватается за мелочи, за пустячные дела — других-то нету — и раздувает их, искажает, преувеличивает. Вот секрет того, что можно назвать „гипертрофией событий“, гипертрофией, заметной у писателей, живущих в провинции, — например, у Кларина, — когда они судят о чьих-то успехах и провалах в Мадриде.

Да, ощущение того, что ты живешь, омрачает жизнь. Похоже, что смерть — единственная забота жителей этих городков, особенно здешних, ламанчских, с такими строгими нравами. Похороны, глашатаи похорон, расхаживающие по улицам с колокольчиком, заупокойные мессы, похоронный звон, мужчины в длинных плащах, вздохи, всхлипы, позы скорбного смирения, женщины в трауре с четками и с платочком, который они то и дело подносят к глазам, они навещают нас и со стонами рассказывают о смерти друга или родственника, девятидневные моления, и росарио, и жалобные песнопения по утрам, и процессии — все это образует какую-то тревожную, тягостную атмосферу, которая нас гнетет, внушает нам каждую минуту — о, эти бесконечные минуты в глухомани! — что все усилия напрасны, что единственно прочное в жизни — это страдание, и что бессмысленны наши хлопоты и стремления, раз всё — да, всё, люди и миры! — должно погибнуть, раствориться в небытии, исчезнуть, подобно дыму, славе, красоте, доблести, уму».

И почувствовав, что ему становится грустно и что мягкий скептицизм старика Монтеня, как он там ни мягок и прочее, это беспардонный нигилизм, Асорин отложил книгу и собрался идти к учителю — из огня да в полымя!

VIII

Милейший учитель — что греха таить! — по сути, законченный буржуа. Он методичен, обожает порядок, никогда не спешит: в определенное время встает, в определенное время ест, в определенное время прогуливается; книги у него стоят в образцовом порядке, бумаги все перенумерованы в тетрадях-каталогах. И он страдает, да, ужасно страдает, когда наткнется на какой-то беспорядок или когда что-то выбьет его из колеи. Ну, настоящий буржуа!

И в этот день, когда так приветливо светит солнце и деревья уже зеленеют весенними ветками, было бы жестоко лишить учителя его привычной прогулки. Он и Асорин отправляются к Магдалене. Там они усаживаются под смоковницей, посаженной святым Паскуалем — несомненно для того, чтобы они могли под нею сидеть, — и созерцают издали свой знаменитый — «очень знаменитый» — и любимый город.

В этом отрадном месте, среди тишины весеннего дня, глядя на великолепный пейзаж, невозможно пробудить в себе кровожадность и желать депутатам и членам городского совета провалиться в преисподнюю, и почтенный Юсте, великодушно воздерживаясь от обычных яростных анафем, мягко заговаривает о приятнейшей и самоновейшей — хотя она так стара! — из причуд человеческих, я имею в виду метафизику.

— Метафизика, — говорит учитель, — вечна, она проходит через столетия под различными именами, в различных одеждах. Теперь вот много говорят о социологии. Социология! Никто не знает, что такое социология. Существует ли она? Знали мы богословие, которое обо всем рассуждало, все исследовало: войну, симонию, колонизацию, магию, брак, все как есть… «Nullum argumentum, nulla disputatio, nullus locus alienus videatur a theologica professione et instituto»[12],— говорил падре Виториа, великий богослов. А позднее Монтень, великий философ, сказал: «Les sciences qui reglent les moeurs des hommes comme la théologie et la philosophie, elles se mêlent de tout; il n’est action si privée et secrette qui se desrobent de leur cognaissance et jurisdiction…»[13]

вернуться

12

Никакое рассуждение, никакой диспут, никакую тему нельзя считать чуждыми богословию как профессии и науке (лат.).

вернуться

13

Науки, ведающие нравственностью людей, как богословие и философия, вмешиваются во все; нет такого поступка, сугубо личного и тайного, который укрылся бы от их бдительности и суда… (фр.).