Считайте меня вашим братом.
Лев Толстой».
Немного помолчав, Юсте прибавляет:
— Вот слово человека мудрого и доброго! Именно так, через кротость, смирение, пассивность придет на землю царство Справедливости.
Тут Асорин, внезапно вскочив на ноги, возмущенный, разгневанный, дрожащий от негодования, воскликнул:
— Нет, нет! Это недостойно, это бесчеловечно, это позорно! Царство Справедливости! Царство Справедливости не может прийти благодаря самоубийственному бездействию и пассивности! Бездеятельно взирать на то, как творятся несправедливости, — это величайшая безнравственность. Почему мы должны покорно терпеть насилие и не имеем права уничтожить его другим насилием, которое помешает дальнейшим несправедливостям? Если я вижу разбойника, напавшего на вас с ножом, чтобы вас убить, неужто я должен равнодушно смотреть на совершающееся убийство? Если выбирать между смертью разбойника и вашей смертью, можно ли сомневаться, что лучше пусть умрет разбойник? Можно ли сомневаться, что, видя занесенный нож и имея в кармане револьвер, я должен, я обязан сделать выбор, что мой бесспорный нравственный долг сделать выбор между двумя катастрофами? О нет, нет! Моя пассивность при виде насилия — вот что было бы безнравственно, глубоко безнравственно; в этом случае, подобно многим другим, бесчеловечно было бы только смотреть, сложа руки, как вы желаете, и позволять злу осуществляться. Может ли утверждать сам Толстой, что своими книгами не вооружил для бунта руку какого-нибудь рабочего? Книга, слово, рассуждение — да ведь это тоже действие! И эта книга, это слово, это рассуждение станут реальностью, воплотятся в делах — да, в делах, которые окажутся в противоречии с другими делами, с другим состоянием общества, с другой средой. И это уже действие, это уже насилие! Пассивное сопротивление! Абсурд! Для этого надо уподобиться камню, но даже камень и тот меняется, разрастается, распадается, эволюционирует, живет, борется! Пассивное сопротивление! Мечта факиров! Это недостойно! Это чудовищно! Я протестую!
И Асорин выбежал вон, громко хлопнув дверью. Тогда учитель, слегка сконфуженный, но и слегка польщенный пылкостью своего ученика, с грустью подумал: «Решительно, я жалкий человек, который живет всеми забытый в глухой провинции, жалкий человек — без веры, без воли, без энтузиазма».
И если подле нас — как уверяют многие почтенные люди — всегда находится ангел, то, несомненно, ангел тот, читающий самые потаенные мысли, почувствовал к учителю в этот миг сокрушения сердечного живейшую симпатию.
Буйная зелень винограда карабкается по белым колоннам, обвивает трухлявые балки беседок, осеняет тополевые аллеи пышной кудрявой кровлей, бурными волнами переливается через пузатые, глинобитные ограды садов, ниспадает вниз, царапая водную гладь широкой, обрамленной крапивою канавы. За садами, за городом простирается огромная равнина, живописно разделенная на небольшие прямоугольники — зеленые, светло-зеленые, серые, блестящие, тусклые — и, уже более беспорядочной мозаикой, всползающая по отлогим склонам далеких бурых холмов. Между листвою змеятся, блестят полноводные канавки. Солнце заливает окрестности ослепительным светом, жарким зноем опаляет завитки виноградных лоз, просачивается сквозь могучие кроны орехов и рисует на земле тонкое кружево из света и тени. Время от времени порыв теплого ветра с шумом и шелестом проносится по высоким зарослям кукурузы. Вся природа, разгоряченная, трепещет. Где-то там, вдали, серое пятно города сливается с серыми пятнами голых склонов горы. В туманно темнеющем городе проглядывают то голубой фронтон дома, то белая полоса стоящих в ряд низких домиков, то небольшие зеленые штрихи посаженных рядами смоковниц. Громадный купол Новой церкви ослепительно сверкает играющими по нему лучами. Над Коллегией, на краю уэрты, два стройных тополя, прорезая красную ограду двумя узкими зелеными кинжалами, вздымаются над крышей и устремляют в небо заостренные кроны. Поближе, на первом плане, несколько тенистых миндальных деревьев вносят в темный фон города светлые, радостные мазки. А по правую руку, в глубине равнины, изрезанной блестящими, длинными полосами, над густой купой вековых вязов, чернеет гора Магдалена, выгибая свой гигантский хребет в пронизанном золотистым светом воздухе.
Городок спит. Тишину рассекает серебристо-звонкое пенье петуха. Неустанно трещат на вязах сонные цикады.