Выбрать главу

В комнате этой веет духом изящной кастильской простоты. По обе стороны благородного шкафа стоят высокие мрачные кресла. Блестят их выдающиеся вперед подлокотники, на спинках, на черной кожаной обивке выделяются выпуклые шляпки гвоздиков. А на широких планках блестят в темноте золотые бляшки, напоминая лады на грифе гитары.

Время тянется медленно. Где-то вдали часы бьют четыре. Подле камина стоит столик на витых ножках. В свете лампы на черной его столешнице, среди бумаг и книг, поблескивают серебряная табакерка, карманные часы, бесконечная золотая цепь, которая, извиваясь среди книг и сверкая, пересекает крупные буквы заголовка какой-то газеты.

Почтенный Юсте лежит на широкой кровати. Он болен. Бой часов раздается еще дальше. На тротуаре слышатся поспешные шаги…

Юсте приподнимается. Асорин подходит к нему. Юсте говорит:

— Асорин, сын мой, пришел конец моей жизни.

Асорин бормочет слова протеста. Юсте продолжает:

— Нет, нет, я не обманываю себя и не боюсь. Я спокоен. Пожалуй, в юности я иногда испытывал колебания… Я тогда жил в других людях, не в себе самом… Впоследствии же я жил один, и я окреп…

Учитель, помолчав, продолжает:

— Асорин, сын мой, в эти решительные минуты я заявляю, что ничего не могу утверждать о реальности мира… Имманентность или трансцендентность первопричины, движение, форма существ, происхождение жизни — все это тайны, недоступные, вечные тайны…

На улице вдруг раздается пение старинного Братства Росарио. Хор затягивает длинную, однообразную, тоскливую мелодию. Усердно звонят колокольчики, жалобно звучат голоса, они просят, умоляют, горячо призывают:

С милосердием взгляни, Не оставь нас, Матерь наша…

Хор смолкает. Юсте говорит дальше:

— Я искал утешения в искусстве… Искусство никчемно. Искусство воплощает тщетное усилие… или страшнейшее разочарование от усилия осуществленного… от желания удовлетворенного.

Пение братства слышится где-то дальше, мольбы хора на расстоянии звучат глухо, робко, неуверенно.

Учитель восклицает:

— Ах, все зло в разуме! Понимать — значит печалиться, наблюдать — значит чувствовать, что ты живешь… А чувствуя, что живешь, ты чувствуешь смерть, чувствуешь неумолимое движение всего нашего естества и того, что нас окружает, к таинственному океану Небытия…

Теперь издалека уже еле долетают слова страстной мольбы крестьян, людей простых, счастливых… Поблизости бьет колокол, на косяк балкона двумя светлыми полосами ложатся лучи занимающейся зари.

XXVI

Во главе процессии, идущей по широкой улице, крестьянин в длинном буром плаще, шагая не спеша, вразвалку, несет в обеих руках крест. За ним плывет гроб — черное, продолговатое пятно. За гробом колышется черная в желтых узорах крышка, движется белая масса пелерин, ярко-алое платье служки… А в хвосте процессии — живописное скопление бритых щек, клочковатых бород, висячих усов под надвинутыми на лоб широкополыми шляпами, над жесткими воротниками плащей, в мешанине черных, серых, синих, бурых одежд. Скончался достопочтенный Юсте. Нестройными, дрожащими, надтреснутыми голосами причт поет псалмы — мелодия то поднимается резкими арпеджиями, то опускается, переходя в смутный ропот. Воздух прорезают прерывисто вибрирующие удары колокола. Скорбное пенье заглушается широким, сильно резонирующим звуком фагота. Голоса смолкают. Наступает минута скорбного молчания. Слышен лишь шорох шаркающих подошв. Мягко, ритмично покачивается гроб. Пунцовым пятном на темном фоне снует взад и вперед служка. И внезапно фагот издает долгий, мелодичный стон, и хор снова затягивает свою жалобную песнь.

Процессия движется по широкой улице, вдоль низких домиков и серых глинобитных оград. Затем, обогнув угол, выходит за околицу. Справа, на буром холме, светится в синей раме окошко белого домика; слева высится холм Де-лас-Транкас — плешивый, темный, прорезанный длинными серыми жилками, весь в желтых ямах. А унылая, бесплодная, мрачная равнина простирается далеко-далеко, до еле различимой синей гряды гор. Процессия движется вперед. Длинная белая ограда замыкает горизонт, на одном ее углу, над кучей камней, продолговатая таблица, черные ленты.