Выбрать главу

Решительно, я жалкий человек, я самый жалкий из всех жалких людей в Екле. И чтобы хоть немного утешиться наедине с собою, иду прогуляться по уэрте. Домой возвращаюсь уже под вечер. В доме темно. Зову громким голосом — уже заразился! — появляется служанка, велю ей принести лампу. Пытаюсь зажечь лампу — в ней нет керосина. Служанка говорит, что керосин-то она купила, да отдала взаймы другой служанке. Другая служанка говорит, что все так и есть, но керосин она употребила, мол, на протирку мозаик в кабинете. Сейчас, мол, принесут еще керосину. Четверть часа сижу в темноте. Наконец наливают керосин в лампу, но, оказывается, фитиль плохо подрезан, огонь горит с одной стороны, и стекло лопается… Еще полчаса! Крики, споры, темнота!.. И так до ужина — ужинаю поздно, скверно, тарелки мокрые, бокалы треснутые, мясо пахнет дымом, ем, а рядом мяучит кошка и собака тычется мордой в мое бедро…

После ужина — опять идти в казино? Нет, нет, в этот вечер я в казино не пойду, направляюсь в гости к своим приятельницам. Приятельницы эти претендуют на элегантность, однако зубы у них желтые; претендуют на просвещенность, однако приходят в ужас из-за пустяков. В числе гостей молодой человек, готовящийся к конкурсу на должность регистратора, другой юноша готовится к конкурсу на должность нотариуса и еще один юноша готовится к конкурсу в военный юридический корпус. Все готовятся! Дамы и мужчины обсуждают премьеру в «Аполлоне». Один из юношей пересказывает сюжет, девицы вставляют свои замечания. Затем одна из них спрашивает, знаком ли я с Рамосом Каррионом. Я отвечаю, что не имел чести быть знакомым с Рамосом Каррионом. Тогда она в несколько фамильярном тоне, который усвоила со мною, вопрошает, чем же я занимался в Мадриде и как я могу утверждать, будто знаком с литературным миром, если не знаю Рамоса Карриона, автора таких замечательных комедий. Как могу оправдываюсь, и тогда она у меня спрашивает про Арничеса, с которым я уж наверняка знаком. Увы, с Арничесом я тоже не знаком, и это вызывает у молодых людей известное недоумение. Если я не знаком с Арничесом, с таким известным в Мадриде человеком, тогда чего же я стою как литератор? Может, я думаю, что у Арничеса нет блеска? Но разве не поставил он больше двух десятков пьес с огромным успехом?

Не знаю, что отвечать на все это. Молодые люди и девицы утверждаются в мнении, что я ни с кем не знаком, а следовательно, и не пишу ничего стоящего.

И, возвратясь домой, я валюсь на кровать усталый, удрученный, голову будто сжимает железный обруч, — и я погружаюсь в идиотическое забытье.

…Вот вам новая жизнь старого бродяги, поклонника Бодлера, любителя Верлена, влюбленного в Малларме; старого бродяги, ценителя сильных и утонченных ощущений, страстно любящего все изящное, оригинальное, изысканное, все, что есть Ум и Красота.

V
САНТА-АНА

Встал сегодня с чувством тоски, подавленности, тихого отчаяния. Я здесь не нахожу желанного покоя, в душе нет и тени веры. Порой пытаюсь себя обмануть: дескать, то, что я представляю как веру, это чистейшая сентиментальность, впечатления от литургии, от пенья, от тишины монастырей, от скользящих молча теней… В данную минуту у меня едва хватает сил писать, абулия парализует мою волю. Зачем? Зачем делать что-либо? Я убежден, что жизнь — зло и что все наши действия, имеющие целью умножить жизнь, лишь продлевают вечную агонию на этом затерянном в бесконечности атоме… Более человечно, более справедливо было бы прекратить страдание, прекратив существование рода. Вот если бы человечество решилось отказаться от глупого стремления продолжать свой род, тогда оно могло бы прожить хоть один день со всей полнотой, с размахом; оно насладилось бы хоть одним мгновеньем со всей интенсивностью, какая доступна нашему организму. А потом человек доживал бы свои дни, мирно старея, не видя перед глазами ужасного зрелища, с муками входящих в жизнь новых поколений, поколений, которые он невесть зачем породил. Не знаю, осуществится ли когда-нибудь этот идеал, он, конечно, потребовал бы высочайшего уровня сознания. И человек не сможет возвыситься до него, пока полностью и окончательно не отделит идею продолжения рода от чувственного наслаждения… Лишь тогда перестанет существовать то, что Шопенгауэр называет «Воля», по крайней мере, перестанет существовать как некое сознательное состояние, то есть человек. А существует ли в действительности что-либо, кроме нее? Где в конечном счете взять уверенность в том, что объективная реальность существует? Беркли не верил в объективную реальность. Мир — это наши ощущения, а наши ощущения могут быть иллюзией. Кстати, мы даже не знаем размеров нашей вселенной. Как это узнать, не имея с чем сравнивать? Вспоминаю, что в книге «Логика» врача Андреса Пикера я читал, что если бы земной шар был величиной с апельсин и вдруг уменьшился бы до размера булавочной головки, мы, его обитатели, продолжали бы видеть все в прежних пропорциях. Да, вот печальная шутка: возможно, что воспеваемая поэтами «огромная вселенная» не больше, чем горсточка чечевицы или чего-то подобного, которую некое чудовище в какой-то момент встряхивает на своей ладони… В какой-то момент! Потому что время связано с восприимчивостью наших пяти чувств; насекомое, живущее месяц, живет, по его понятию, столько, сколько мы, живущие пятьдесят лет. А эти пятьдесят лет могут быть одной секундой для некоего высшего или отличного от человека существа… Читал я где-то, что, будь мы способны наблюдать в одну секунду десять тысяч событий, а не десять, как в среднем происходит сейчас, и будь в жизни нашей такое же количество впечатлений, она тогда была бы в тысячу раз короче. Мы жили бы меньше месяца, мы не могли бы знать по своему опыту о смене времен года; если бы мы родились зимою, то в существование лета мы верили бы, как теперь верим в жару каменноугольного периода; движения высокоорганизованных существ казались бы нам столь медленными, что мы скорее о них догадывались бы, чем их воспринимали; солнце стояло бы в небе неподвижно, луна едва бы изменялась… Кто может утверждать, что пятьдесят лет нашей жизни — не один лишь месяц и что каменноугольный период для других существ, отличных от нас и не существующих, хотя они могли бы существовать, это то же самое, что для нас лето?