— Бедняги наши земледельцы, — говорю я себе, — они были богаты так недолго, пока длился договор с Францией на продажу вин, то есть с 1882 до 1892 года. Поскольку цены на вино были высокими, крестьяне тогда пустили всю свою землю под виноградники. Никаких олив, ни зерновых, ни миндаля, ни фруктов! Гектар зерновых приносил доход 200 песет, гектар виноградника — 1000. И кругом были виноградники! Мелкие рантье превратились в крупных рантье, маленькие городки стали быстро расти, строились удобные, красивые дома, по улицам сновали экипажи и лошади, казино были переполнены жизнерадостными, щедрыми посетителями. Все веселые, пышущие здоровьем! Все процветающие, богатые! Но вот срок договора с Францией кончился, вина обесценились, веселье мало-помалу сошло на нет, городские предместья замерли. Зато неслыханно ширится ростовщичество! Мелкие землевладельцы отдают за бесценок свой урожай, закладывают усадьбы, заколачивают погреба. На Еклу тучей налетают валенсийские ростовщики; в валенсийце есть что-то еврейское — он скрытен, проворен, гибок, хитер на всяческие обмены и контракты. Они опутывают Еклу своими тонкими сетями и искусно выдуривают деньги у запуганных крестьян. Дают в долг за 12, 15, 20 процентов, бывает, что дают взаймы тысячу реалов, а в документе пишут Две тысячи и потом великодушно прощают должнику неуплату процентов…. Я видел, как этот милый городок, прежде такой радостно благополучный, становился все печальней. А нужда растет. И в Екле, и в Хумилье, и в окрестностях Аликанте. В Хумилье вина в этом году изготовили 200 000 гектолитров, хорошее сухое вино продается по 8 — 10 реалов за арробу в пятнадцать с половиной литров; обычное красное вино — а оно составляет основную часть — продают по 3–4 реала за арробу. В этом году продали от силы 100 000 гектолитров, половина изготовленного вина осталась в погребах. Что с ним делать? Что делать с огромными виноградными плантациями? Где взять деньги на то, чтобы засадить земли чем-то другим? Крестьянин смотрит в будущее с унынием, положение из года в год ухудшается, нужда давит, тревога растет. И эта атмосфера уныния, которая чувствуется в домах, на улице, в церкви, на празднествах, все усугубляется, проявляясь в бледных небритых лицах, в потертой одежде, в медлительных движениях, в угрюмом молчании, во вздохах, упреках, угрозах… Будущее поколение будет поколением глубоко меланхолическим. Рожденное в атмосфере тревоги, оно испытает тяжкое бремя наследственности; и эти селения, уже сейчас отмеченные какой-то особой грустью, станут вдвойне мрачными. Лет через пятнадцать — двадцать накопившаяся за сорок лет ненависть, возможно, прорвется стихийным, неодолимым бунтом, столь же неизбежным, как вращение светил. И тогда в Мурсии, в Аликанте, равно как в обеих Кастилиях и в Андалусии, крестьянин подымется со своим серпом и мотыгой, и начнется самая плодотворная из испанских революций. Да, эти хлебопашцы простодушны, наивны, доверчивы, но я не видывал людей более жестоких, безумно жестоких, когда их доводят до отчаяния; они вроде пружины, которая поддается слегка, мало-помалу, еще и еще, пока вдруг не распрямится с неудержимым, яростным напором. Ныне крестьянин уж очень обессилел, и вера пока держит его в смирении. Но через несколько лет — через сколько, не знаю, — когда антирелигиозная пропаганда убьет в нем веру, крестьянин наточит свой серп и пойдет на город. И города, ослабленные алкоголизмом, сифилисом и бездельем, будут уничтожены всесокрушающим нашествием новых варваров.
Размышляя обо всем этом, я подошел к Дому Епископа. Миновав аллею старых тополей, уже одевшихся маленькими листочками, дошел затем до источника, поглядел на широкое зеркало пруда, местами затянутое шелковистой черно-зеленой тиной. Ручеек, журча и пузырясь, течет по расчищенному руслу, небо ярко-синее, равнина безмолвна. А вот стая голубей, очертив огромный круг, шумно хлопая крыльями, садится на какую-то крышу.
Потом я направился к дому Илуминады. Не видно было, чтобы кто-то входил в него или выходил. Наверно, работают где-нибудь далеко в поле, сказал я себе. Чувствуя усталость, снял пальто, шляпу и положил их на край колодца возле входа в дом. Потом сел на скамью, задумался… Вдруг слышу шум на верхнем этаже, хлопает дверь, раздается песня… Я вздрагиваю всем телом. Это Илуминада!.. Поднимаюсь на ноги — в дверях появляется Илуминада. Она залилась румянцем, я бледнею. Она приближается ко мне, горделиво выпрямившись, я стою неподвижно и молча. Я видел, как она, заглянув в дверь, секунду колебалась от неожиданности и робости, но теперь она такая, как всегда, стоит передо мной, по-прежнему сильная, жизнерадостная.