Я оставался в школе один, и учитель вел меня через внутренний дворик и галереи к себе. Там, у него в столовой, я снова раскрывал букварь, и этот зверь в человеческом облике еще целый час остервенело пытал меня, заставляя читать по слогам.
Так и кажется, что он все еще дышит мне в лицо табаком, а колючий ус царапает щеку. Дочитываю до конца, он велит начинать сначала, читаю сначала, он велит повторить, сердится, орет, что я глуп: «Да не так! Не так же!» И я, в конце концов отупев, пав духом и выбившись из сил, долго и горько рыдаю…
И только тогда оставив меня наконец в покое, он в бессильном недоумении качает головой: «Что за ребенок…»
РАДОСТЬ
Когда я играл? В какие игры? Расскажу об одной — других просто не было. Играли мы по вечерам, после ужина; целый день я сидел в школе, томясь над букварем, или дома, взаперти, листая у балконной двери книгу с картинками. Но приближался вечер — оазис в моей жизни: лунная глазурь заливала узкую улочку, из сада тянуло живительной свежестью. И тогда мы с соседским мальчиком играли в ЛУНУ. Игра состоит вот в чем: отыскав освещенное луной место, ты встаешь на него и кричишь своему противнику: «Моя луна, моя!» Он должен спихнуть тебя со света, а ты, лишившись «луны», ищешь новую, снова зовешь его, и так далее…
Соседский мальчик был тих и робок — потом он стал священником, — и вроде бы мы с ним больше ни во что не играли. Хотя случалось у нашей единственной игры такое продолжение, что дух захватывало. Правда, не часто. Соседская служанка — изумительная женщина, лучше которой я не встречал, — выходила к нам в ослепительном и несуразном наряде: с метлой на плече, в длинном, до пят, сюртуке и старом цилиндре. Она являлась как античное божество, и восхищение наше было безмерно. В таком виде она и вела нас на ближнее гумно, и там, тихой левантийской ночью, облитые лунной глазурью, мы кувыркались на теплой, мягкой соломе, и наши души полнились восторгом и нежностью к той удивительной женщине, что учила нас радости — лучше нее никого не было в целом свете.
ОТШЕЛЬНИК
И вот ведь какая поразительная несообразность — эта удивительная женщина прислуживала человеку, совершенно непохожему на нее. Он жил в доме напротив — опрятный, молчаливый, держал двух громадных собак, которые ходили за ним повсюду, любил сажать деревья… Ежедневно в один и тот же час он появлялся в сквере у казино, немного печальный, немного усталый. Усаживался на скамейку, вынимал свистульку и свистел. И происходило нечто удивительное — отовсюду с радостным щебетом к нему слетались птицы. Он выгребал из карманов крошки и кормил их. Дружить он ни с кем не дружил, только с птицами, двумя своими тихими собаками и деревьями. А птиц он отличал друг от друга — пока они копошились в песке, он ласково разговаривал с ними, каждую звал по имени: старую знакомую корил, что давно не прилетала, новую приглашал на завтра. Накормив всех, он вставал и уходил вместе со своими огромными безмолвными борзыми.
Этот человек многим помог, но люди беспамятны и черствы. Удрученный, он покинул город и больше не возвращался и даже не виделся ни с кем. Жил он отшельником в роще, которую сам же и взрастил, но, видно, счел ненадежным убежищем и перебрался на гору, где выстроил себе домик и коротал свой век.
Остается добавить: сердце его отвратилось от людей. Но я-то знаю, что надежда в нем теплилась. Ежедневно он получал из города газеты — то была последняя, слабенькая ниточка привязанности к людям, но она не рвалась, и лишь ею держалось сокрушенное сердце.
«ПОЗДНО…»
Сколько раз за опоздание к ужину — на полчаса, на час, — меня корили: «Опять ты поздно!» Как я, помнится, уже говорил по какому-то поводу, в захолустье столько времени, и такого медленного, что не знаешь, куда себя деть, и все равно чувствуешь — поздно.