Они то чуть подрагивали, тихонько и нежно, то бились отчаянно, безудержно, до головокруженья. И всякий раз я глаз не мог оторвать от этих крохотных, обезумевших лопаточек, неостановимо кружащихся то медленней, то быстрей. Чем-то завораживало меня это вечное вращение, безучастное к суетному городу, где люди творят столько зла…
В упомянутой башенке помещалась обсерватория. Ясными, звездными ночами жестяной купол, выкрашенный черной краской, раздвигался, и в щель просовывалась зловещая таинственная труба. Мы знали, что она зовется телескопом, но никак не могли уразуметь, зачем ученый монах еженощно глядит в трубу, когда бы и одной ночи хватило обследовать небеса со всеми их окрестностями… Но однажды мне самому довелось посмотреть в телескоп. Весенняя ночь была тихой и ясной, бледно светились звезды; на чистом небе безмолвно круглилась луна. На нее мы и направили таинственную трубу, и я увидел разлитое повсюду мягкое сияние, на котором темнели точки — кратеры потухших вулканов, и выделялись белые пятна — заледенелые моря.
Той тихой ночью, вознесенной над спящим городом и нашим садом, душу мою пронзило неведомое дотоле чувство — глубокий и безотчетный порыв вдохновения.
ЕКЛА
«Екла, — заметил один писатель, — кошмарный городишко». Свидетельствую, что так оно и есть — ведь Екла вылепила мою душу. Эти пустынные улицы, эти замызганные стены, эти нескладные вымершие особняки. Часть города расположена на голом каменистом склоне, а нижний квартал спускается в зеленую лощину, от которой бескрайнее серое пятно — кое-где вспаханная пустошь с редкими серыми оливами — кажется еще бесприютнее.
В Екле почти дюжина церквей, и колокольный звон не затихает; не часто встретишь на улице прохожего — крестьянина в суконном плаще или старуху в черной мантилье, а, случается, и печального человека с колокольчиком, который обходит город, оповещая о смерти кого-либо из сограждан.
И вся эта тоска, въевшаяся в плоть и кровь города, выплескивается на Страстную неделю. По городу ходят процессии кающихся в черных, лиловых и желтых балахонах, с надвинутыми капюшонами, по улицам носят помосты со скорбящими мадоннами и Христами, истекающими кровью; повсюду хрипло рыдают горны, звонят колокола, а в церковном полумраке, у алтаря, где над каменными плитами меж четырех свечей раскинул руки распятый, стеная, толпятся богомольцы, припадая к его пригвожденным ступням.
Веками этот злосчастный город, где голодно и промозгло, а зимы суровы, сочился печалью, пока не легла она на душу тяжелым осадком — привычной глухой болью, безропотной покорностью и унылым равнодушием к жарким жизненным битвам.
ТАИНСТВЕННЫЙ ГОРОД ЭЛО
И я все думаю, что же сделало наш город таким непохожим на другие? Откуда этот горький осадок тоски и покорности? Отчего всякий час колокола зовут к обедне, отпеванию, поминанью, заутрене или вечерне — не зря коммивояжеры именуют Еклу «городом колоколов». Почему так нелюдимы бурые лица крестьян; что за темные предчувствия гнетут старух, охающих за каждой дверью…
И мне вдруг отчетливо представляется, что в жилах этих крестьян и старух течет азиатская кровь… Вблизи города, чуть к северу виднеется островерхая синеватая гора — Араби́, за ней расстилается бескрайняя серая пустошь. И на этой самой пустоши, у подножья горы, стоял когда-то таинственный город Эло, а на холме высился храм, обитель жриц и иерофантов. Археологи вели здесь раскопки, но так толком и неизвестно, какие племена и народы в восьмом, девятом или пятнадцатом столетии до рождества Христова вливались сюда и растворялись в этом горделивом загадочном городе. Быть может, те созерцатели и сновидцы пришли с берегов Инда или Ганга, а сменили их, наверное, финикияне — те, кто изваял статуи, раскопанные на холме.
Часами я простаивал перед ними в пустых и холодных музейных залах. И всякий раз вглядываясь в скорбно очерченные рты этих женщин, в миндалины глаз, в складки покрывала, в изгибы рук, протягивающих богам дар — сосуд с мирром, я узнавал в них горемык-екланок, в чьих жилах и сейчас — спустя века — теплится древняя кровь созерцателей и сновидцев.
ПРОБА ПЕРА
Воспоминания мои о том, как я впервые произнес речь, смутны, но прояснять их не хочется. Пусть эта сумятица чувств останется, как есть, вдалеке и в тумане.
Я сочинил небольшую речь, потом переписал ее в тетрадку, причем старался изо всех сил и выводил каждую буковку, как все дети в порыве усердия — сжав губы и низко наклонясь над листом.