– Эта мысль мне нравится, – сказал поэт, – хотя я не знаю, что сказал бы о ней Анаксагор и другие мудрецы. Но даже из мудрецов никто не станет отрицать власти красоты, которую она имеет над сердцами людей через любовь. Как раз сегодня утром, согласно этому желанию Аспазии, чтобы доказать непреодолимое могущество любви, я прибавил к моему произведению одну сцену, в которой я заставляю Гемона, сына царя Креона, добровольно сойти в Гадес, чтобы не разлучаться со своей возлюбленной невестой Антигоной…
– Это уже слишком, Софокл, – возразила Аспазия в ответ несколько раздосадованному поэту, который рассчитывал заслужить ее благодарность, поэты не должны показывать любовь с такой мрачной стороны. Ведь любовь ясна и светла и должна всегда быть такой. Но такова не может быть страсть, заставляющая человеческую душу спускаться в Гадес. Любовь должна радовать людей жизнью, а не смертью. Мрачная страсть не должна называться у эллинов любовью, она – болезнь, она – рабство…
– Ты права, Аспазия, – согласился Софокл, – высказанные тобой мысли вполне справедливы, и ты, и я, и Перикл, мы всегда будем поклоняться только свободной ясной любви и, если тебе угодно, то сегодня принесем жертву богам, чтобы священный огонь никогда не погас у нас в груди. Я хотел бы показать, что Эрот могущественный бог, но, в то же время, желаю от всего сердца, чтобы он никогда не показывал всего своего могущества ни над одним эллином. Да, еще раз повторяю, красота – это великая и таинственная сила в жизни смертных, и если ты хочешь, я готов повторить это перед всей Элладой и заставить хор петь мои последние слова в будущей моей трагедии. И когда буду я в состоянии лучше докончить эту песнь в честь Эрота, так это в то время, когда ты еще здесь! Вы не должны уходить отсюда до тех пор, пока я не напишу гимна, и вы не произнесете о нем вашего приговора.
– Ты не мог доставить нам лучшего удовольствия, – отвечал Перикл.
– А теперь, – прибавил Софокл, – простите меня, если я не услаждаю вашего зрения и слуха танцовщицами и музыкантами, так как сегодня, мне кажется, мои гости вполне удовлетворяют друг друга, и кроме того, кто осмелился бы играть на цитре перед прекрасным артистом из Милета?
– Прежде всего, ты сам, – вскричал Перикл, – тем более, что ты предлагал устроить состязание в музыке и пении, еще тогда, когда мы были на Акрополе. Принеси сюда инструменты, Софокл, для себя и для Аспазии, а затем начните состязание, в котором я буду судьей и единственным слушателем.
– Удовольствие слышать пение и игру Аспазии вполне вознаградит меня за поражение, – отвечал Софокл.
Он удалился и в скором времени принес две цитры, прося Аспазию выбрать себе одну из них.
Красавица провела пальцами по струнам, затем прелестная милезианка и любезный хозяин начали состязание песней Анакреона и Сафо, но Перикл не мог отдать преимущества ни одному из них. Когда пение кончилось, поэт и милезианка заговорили о музыке, и Аспазия высказала такие познания в дорийских, фригийских, лидийских, гиподорийских и гипофригийских стихосложениях, что Перикл с изумлением вскричал:
– Скажи мне, Аспазия, как называется человек, который может похвалиться тем, что был наставником твоей юности?
– Ты узнаешь это, – отвечала Аспазия, – когда я со временем расскажу тебе историю моей юности.
– Отчего до сих пор ты никогда не говорила о ней? – возразил Перикл. – Как долго еще будешь ты молчать о себе? Расскажи нам сегодня о себе: обстоятельства как нельзя более благоприятствуют. Софокл наш друг, так что тебе нет надобности скрывать от него что бы то ни было.
– Нет, – сказал Софокл, – как ни приятно было бы мне выслушать историю юности Аспазии, но я боюсь, что если тебе придется делить удовольствие, которое ты будешь испытывать, слушая ее рассказ, с кем-нибудь другим, то оно будет для тебя менее приятным. Кроме того, я припоминаю, что обещал не отпускать вас до тех пор, пока не сочиню гимна для хора в честь Эрота, поэтому я должен снова удалиться в одиночество и предоставить вас друг другу. Мне кажется, что если я буду сочинять гимн в то время, как у меня скрывается влюбленная пара, то этим заслужу расположение бога любви, и он вдохновит меня.
С этими словами поэт удалился.
Перикл и Аспазия снова остались одни в очаровательном благоухании и одиночестве сада, все еще возбужденные веселым разговором, прекрасным вином и музыкой. Они то прогуливались по саду, то отдыхали. Прогуливаясь, влюбленные пришли наконец вторично в скрытый плющом грот, у подножия которого катились тихие воды Кефиса, и где было прохладно даже во время полуденной жары.
Здесь Перикл начал вторично просить Аспазию рассказать ему историю ее юности. Аспазия согласилась.
– Ты знаешь, – сказала она, смеясь, – что я недостаточно стара, чтобы сделать тебе длинный, полный приключениями рассказ, но ты имеешь право спрашивать о моем прошлом и желать узнать, какова была моя судьба до тех пор, пока она не соединилась с твоей. Филимоном звали человека, о котором ты спрашивал и которому я обязана моими знаниями в искусстве музыки. Добрый Филимон! Я не думаю, чтобы я когда-нибудь могла жить с кем-нибудь в таком блаженном мире, как с ним, так как он не обращал никакого внимания на мой пол, точно также как и я на его. Ему было восемьдесят лет, а мне десять, правда, он казался на одну четверть лет моложе, а я на одну четверть старше.
После смерти моего отца Аксиоха и моей матери, он взял меня к себе, как друг отца и опекун. Он был самый ученый, самый мудрый и, в то же время, самый веселый старик во всем веселом Милете, а также и самый любезный человек, какой только существовал на земле со времен Анакреона. Я была в совершенном восхищении от снежно-белой бороды Филимона и его ясных глаз, в которых, как мне казалось, светилась мудрость всего света, от его лир и цитр, от его книжных свитков, от мраморных статуй его дома, от чудных цветов его сада. Что касается до него, то и он, по-видимому, не менее любил меня. С той минуты, как я попала к нему в дом, с губ его не сходила улыбка, такая улыбка, какой я ни до тех пор, ни после не видела ни на одном человеческом лице.
В течение пяти лет жила я среди благоухания роз, которыми украшал этот божественный старец свои вазы, наслаждаясь ясностью его умных глаз и мудростью его речей, играла на его лирах и цитрах, развертывала с пылающими щеками его исписанные свитки, наслаждалась зрелищем его статуй, ухаживала за цветами его сада. Мир поэзии и звуков снова ожил для него самого, так как он вторично переживал его с ребенком. Он говорил, что прожив восемьдесят лет, понял многие из своих книг только с тех пор, как ему прочла их я.
Когда он умер, милезийцы называли меня прелестнейшей девушкой ионического племени, и я в первый раз посмотрелась в зеркало. Жизнь богатого города начала окружать меня своим чарующим влиянием, но я была недовольна. С книгами Филимона и его мраморными статуями я была весела. Окруженная поклонниками я сделалась серьезна, задумчива, упряма, капризна и требовательна; мне чего-то недоставало. Жители Милета не нравились мне. Они восхищались мною, я же презирала их.
После смерти Филимона я осталась сиротой, бедной и неопытной, в это время меня увидал один персидский сатрап и сейчас же составил план увезти в Персеполис всеми расхваливаемую ионическую девушку и представить ее своему царю. Мое глупое неопытное сердце воспламенилось, я думала о Родописе, египетском царе, о моей соотечественнице – Фаргилии, которая сделалась супругой фессалийского царя. Персидский царь, этот могущественный властитель, волновал мое сердце и казался мне воплощением всего мужественного и достойного любви. Воспитываясь у Филимона, я была умным ребенком, но выросши и превратившись в девушку, я сделалась глупа.
По приезде в Персию, меня разодели в богатое платье и повели к царю. Окруженный восточным великолепием сидел властитель Персии, но у него было лицо самого обыкновенного человека. Он глядел на меня ленивыми глазами деспота, наконец, с сонным видом протянул ко мне руку, чтобы ощупать меня, как какой-нибудь товар. Это меня возмутило. Слезы досады выступили у меня на глазах, но персу это понравилось и он улыбнулся сонной улыбкой. Однако, с этой минуты, он щадил меня и говорил, что гордость гречанки нравится ему больше рабской покорности их женщин. Прошло немного времени и сердце деспота запылало ко мне любовью, я же чувствовала только страх. Чуждой, скучной и невыносимой казалась мне персидская жизнь. Эти люди живут замкнуто, постоянно усыпляемые благоуханиями своих роскошных покоев. Восточное великолепие было мне чуждо и пугало меня. То очарование, которым моя фантазия окружила царя, рассеялось. Холодный ужас охватывал меня при виде храмов и идолов чужестранцев, мне страстно хотелось вернуться назад, к богам Эллады. В скором времени я убежала.