За трапезами я бурно витийствовал, златоуство-вал на литературные и эстетические темы, Аллочке бывало интересно, свободная от сужающих личность интеллектуальных предпочтений, она, при тортике, ликере, виргинском табачке, благосклонно абсорбировала все, о чем бы ни вещал, о мессианском ли феминизме Софии Ольсен и Регины Кюн, словесности освободительных движений, магрибском братстве «Статуя в пустыне», о гносеологии шахмат (глубина моего понимания игры резко расходится с практической силой) или о текстах, которые вы, может быть, не упустили, переворачивая эти страницы: я декламировал еще только витавшие, предносившиеся воображению «Нашествие», «Расы и птицы», «Памятник славы», «Травен», «Петербургскую поэтику», в общем, книгу мою, она разматывается, потерпите. Арабы, молвила милая, известны ей три года, арабы с Рамаллы, со Шхема, с Иордании тоже, их обычаи знает, умеет готовить ихние кушанья, нелюди, надо выгнать, убить. Аллочка не возражала назвать наши отношения духовным браком: мы остерегались тереться половыми органами, беседовали о высоком, я прикидывал вероятность устроиться вдвоем у камелька, с книгами и вышиванием, с горячим супом и теплым котом. Писать о петербургской поэтике, угадывая в сфинксах семейную драму солнцепоклонника Эхнатона, продублированную дудевшим в дудку Эдипом. Белые лучи Петербурга. Лучевое человечество Циолковского, не покидающего предместья Калуги. Скандировать сочиненное. Архитектурное строение ритма. Голубиная почта, авиация весны. Осведомляться о рабочем графике любимой. Ее плавный корпус, раздобревший от свинины, сладкого и мучного. И рыбкой не пренебрегала. Рыбный Промысел подлежит ведению ихтЕологии, каллиграфически зафиксирую на привезенной из библиотек Советского Союза шероховатой карточке. Ich-теоло-гия, по-немецки отзовется супруга. Мы понимаем наш язык. И безвылазно погрязли в наших играх.
Майским утром поплелся к ней с четырьмя пирожками и миниатюрной бутылочкой виски, деньги растаяли, как Снегурочка, в подвально-карцерной квартирке, десять квадратных аршин, которую присмотрел, обнищав, непременно перечитаю драмы купечества и мещанства. На кассе уставилась в телевизор молодая племянница бандерши. «Аллы нет». — «Где она?» — «Уехала с дочерью. Ее мужик увез». — «Куда еще уехала?» — «Ушла из этого бизнеса». — «Адрес, телефон?!» — заверещал я. «Телефонов не даем», — пялилась девка в галиматью мексиканцев и лузгала, лузгала семечки. «Телефон?!» — повторил я, пунцовый и бледный. Моя худоба и темные подглазья вызывали тревогу у окружающих. «Ты русский язык понимаешь? Иди отсюда», — почесала она ляжку. В ней все чесалось и лузгало. «Послушай, тварь, — сказал я вкрадчиво, боясь растормошить грудную жабу, — здесь не Баку и не Самарканд, я достаточно тебе заплатил, чтобы ты вела себя вежливо, еще одно хамское слово…»
На улице была светящаяся тишина. Спокой людям нужен, спокой. Ребро, ушибленное вышибалой, почти не ныло. По чести, я это предвидел, духовный брак трудная штука, редкие женщины выдерживают его. Аллочкина чувственность, из теста, мяса и алкоголя, противилась искусам воздержания, и смеем ли обижаться мы на цветок, если его росная жизнь уничтожается кропотливостью свихнувшегося на гербарии систематика. Возвращайся в Смоленск или в Смольный, открыты Беэр-Шева, Офаким, Кирьят-Малахи. Шестиконечный амулет иудеев, надетый тобой из лояльности к мужскому населению страны, — лучшее, сравнимое с медузой, средство от заразы. Среди нас можно жить, нальют вина, купят исподнее. Мужчины влюблены в рассыпчатых, дебелых русских женщин, оспаривают друг у друга право им покровительствовать. Настоящие мужчины: машина, кредитка, сотовый телефон, пиво, футбол, шашлык на взморье, трое детей, овчарка и дом.