Выбрать главу

Встретились в два тридцать у него дома, в тихом иерусалимском квартале, для концентрации и религиозного понимания пили талую воду, жена, у которой был выходной, молчала и хмурилась, минут сорок ловили такси, дважды стояли затертые в пробке, боялись, рассеется светлый день и с ним капризный фотограф, когда угодили в третий затор, рванули, чуть не забыв расплатиться, вон из машины, неслись по улочкам в гору с тяжелым Зеро, сердце мое колотившееся просило пощады, успели. Дрожишь небось, что басурманы за святотатство зарежут, приветствовал рукопожатием нанятый нами Спектор, с двумя фотокамерами, вдруг откажет одна, и поверит ли кто в наш марш-бросок. Я об этом только и думал, прикидывая довод, аргумент, причинное вероятие, и не стыжусь; ни мусульмане, ни христиане, ни христиане-арабы семантики подвоха не разгадают, крестики-нолики — это для русских, но что если заподозрят глумление в нашем Зеро, смахивавшем на гигантское сиденье гигантского стульчака Гаргантюа, ежели скопом, и полиция не успеет опомниться, всей оравой, в расплату за отсутствующую издевку, вырвут посреди своей ярмарки клочья мяса у нас на шашлык или, что ожидаемей как-то, рассудительная группочка ассасинов затянет удавкой во внутренний двор, в чуланчик склада, в отхожий тупик и, горячо улыбаясь, откусит кусачками яйца, член оттяпает узким двуострым ножом — с этим-то как? а? не слышу? Вот о чем думал я не стыдясь, вопреки мантрам самоуспокоения, что, дескать, слишком они коммерцией своей дорожат, чтобы ее изничтожить одним неловким эксцессом, и мы пошли без молитвы в пять пополудни, и все было смирно, не считая недоуменных, оценивающих, ненавидящих взглядов, омывавших нас на всем протяжении, упругие наши подошвы по каменным плитам, щербатым ступеням, закатное солнце, воспламеняло затылки, кальян, кардамон, пахлава, горький кофе ислама.

Вторым действием нашим была Продажа Художника, сиречь меня, в декабре на рынке Махане-Йегуда, снова-здорово Ерусалим. Перед выступлением выпили граммов по семьдесят виски, надо погрубеть, рассвободиться, сказал компаньон. Надел он бархатный зеленый костюм, светло-желтую рубашку, гавайский галстук с птицей и лианами — как зазывала, продавец, коммивояжер, он должен был держать внимание, мне надлежало брать сутью, смыслом — черные джинсы, скромненький свитер, оба в интеллигентских очочках. В три начал он громко кричать на иврите: «Эй, люди, не упустите шанса! Всего за двадцать сиклей! Продается русский художник, говорящий об искусстве!» И больше часу с перерывами на убалтыванье клиентуры он кричал на базаре в четверг, в декабре, а я больше часу цеплялся к прохожим, заводя по-русски беседы об авангардном и модернистском искусстве, я без умолку полтора часа тарахтел, приставал, хватал за рукав в четверг, в декабре, на базаре. Наша простейшая площадная посылка: в мире продают и коллекционируют не произведения, а художников, ценится не художественный объект, а принадлежность его драгоценному имени, текст сведен к подписи, к сигналу конъюнктуры, к торговому знаку, но и на полюсе экзистенциальной неподдельности художник, судьба его, вызов, призыв возносятся над искусством. Вещи лгут и лживо безмолвствуют, оболганный творец сияет. Тот же факт, что художник говорит об искусстве по-русски, на языке, непонятном большинству посетителей иерусалимского рынка (и то, что он вообще и только говорит, не проявляя себя никаким иным способом), доказывает, во-первых, роковую отъединенность артиста от общества, во-вторых, искренний порыв его засыпать ров между собой и людьми, в-третьих, драматизм приживания российско-советских евреев в Израиле, четвертому не бывать. Также мы изготовили пачку бланков, удостоверяющих куплю-продажу, за двадцать новых палестинских сиклей любой мог увести с собой Александра Гольдштейна, обязуясь его содержать в чистоте и достатке, даже в холе и неге, исполняя все прихоти, получив безотказно, по первому приказанию вещающее об авангарде и модернизме биоустройство; курсивом набранное примечание остерегало, что разуверившийся в покупателе артист сделку вправе расторгнуть.

Никто меня не купил (в строках договора публике читалась угроза, которая, чуть раскошелишься, стальной змеею хлестнет по глазам), но успех имел я громадный. Старик-перс сказал, что хочет, чтобы я вечерами с ним говорил по-персидски, одинок, дети разъехались, не с кем ему перемолвиться по-персидски. Араб спросил, буду ли я помогать ему по дому, мыть пол, посуду, плохая жизнь у него, не справляется. Пожилой солдат-резервист с укоризной сказал, что художник не говорит, художник рисует, он в детстве, он в юности, он даже в зрелости очень хотел рисовать, мать не смогла его когда-то отдать на рисунок учиться, что делать, семья бедняков, теперь у него два сына и дочь, тоже трудно, что делать, хоть бы кто из них рисовал. Йешива-бохер сказал, знаешь, все колеблется отчего-то, я забыл, какого цвета радость, читая книги, не ощущаю веселья, лишь буквы в страницах, душа истомилась несбывшимся обещанием света. Адвокат сказал, бумага составлена неправильно, говорить об искусстве — это, наверное, хорошо, у него нет времени говорить об искусстве, у него нет времени ни на что. И еще четырнадцать человек подошли до, в процессе и после. Пойдем, Александр, сказал я напарнику, другу, мы не можем всех накормить, как Будда своим телом тигрицу. Это было второе действие цикла, третье — кладбищенская сюита, и мы исподволь стали распрямляться к четвертой, решающей для нашего развития акции.