«Ртуть и песок», объемистое сочинение переменчивого наклона и состояния, пришедшее сменить оставленную эпиграфику латинян, написано не о том, что было писателю интересно, но о существе его существа, вернее, этому существу и доверено высказывание, и речь происходит из болезненной ощутимости. Книга, не разбирая меж стеною и дверью, ломится вон из цеховых приличий, прекословит, дерзит эрудиции — все ради обретаемого завета с личною неподдельностью, куда в том числе скромно входит профессия. Начинается повесть райскими кущами домашней библиотеки, слепившей Роберто: взрослый, с набрякшими подглазьями, мастер специального жанра возвращается к неотлучно читающему подростку, покинутому в этой комнате четверть века назад, и его руками листает те самые, на всю жизнь воссиявшие страницы, без которых не было бы ни мальчика, ни усталого наследника его фантазий и честолюбия. Вергилий, Аммиан Марцеллин, Гете, Пруст — он читает их так, будто ласкает подругу, он точно вот-вот должен с ними расстаться, стоя на пороге ухода от них навсегда, что было не позой, а убеждением страха и наиболее натуральною вероятностью. Сердце работало кое-как, дважды за полтора года соединения ртути и разбрасыванья песка Калассо увозили в госпиталь, но заговорное волхование книги, рассказа о согнутом и непереломленном стержне исцелило его, беглеца и расстригу.
Литературным разборам антифонно созвучен голос признаний, трогательных своим простым бесстыдством. Стандартное для романов и дневников, беззаконное в аналитическом тексте, исповедальное живосечение предстает спасительным вивисекторским вмешательством в филологию, которая, дезертировав из собеседований с людьми и собой, довела себя до могилы. Перед зеркалом, отразившим одутловатые формы, он рассек свою плоть академика; отравленный Чезаре Борджиа, чтобы вышел яд, лег в свежайше разъятую, с парными внутренностями, тушу осла. Две цели преследовал Роберто Калассо: излечиться от несладившейся жизни и найти — чего бы ни стоило это, хоть окончательной порчи здоровья, — способ восстановления знания, давно не оплачиваемого кровью. С первой задачей он справился, вторая, однако, тоже решается лишь в индивидуальном порядке, ибо самозаклание не может быть рекомендовано в качестве руководства к массовым действиям, а когда утверждается чьей-то высшею властью, то обычно замкнуто сектой крайних отверженцев и даже в этих границах подвержено многим напастям, сбоям, изъянам. Книга Калассо — частная попытка филолога, оставаясь в цехе своего знания, вырваться за черту его поражения, но если учесть, что универсального метода совладать с этим положением нет, частный опыт автора «Ртути»… я затрудняюсь правильно завершить эту казенную фразу и сержусь на Калассо, а надо бы винить себя.
Он рассказал о детстве и, неприязненно, о студенческой юности, о периодической тяжбе с национальным характером и неприметных убежищах городской культуры, о злачной топографии Рима, Флоренции, средиземно-портовой Генуи, о неврозе укутывания горла как соматическом источнике коллекции платков и шарфов, подробно, не забыв гостиничные адреса, цвет белья и меняющиеся постельные привычки, об умиротворенных и уничтожающих любовях, одна из них, почти повторившая историю Павезе, едва не заставила его наглотаться снотворного, а записка уже лежала на ночном отельном столике, откуда автор перенес ее в конверт и после в нетронутом состоянии — не изменилось даже имя вдохновительницы чуть было не случившегося происшествия — на страницы книги. Специальный отдел ее составляют, во-первых, обращения к руководителям крайних движений, послания тем более трудные, признающие правду чужого порыва, что с некоторыми из революционных вождей-невидимок, ранее заметных в кампусах, киношколах, рок-клубах и дискуссионных ристалищах, Калассо был неплохо знаком, а во-вторых, гневливые, ядовитые письма к столпам литературно-философских ортодоксии и ересей. Тоже известные ему не заглазно, иерархи и ясновельможные апостаты обвиняются в забвении человеческой перспективы теорий, чему свидетельством их ледяные методики и корыстные препарации. Взамен обосновывается «неотчужденное чтение», чудотворная практика, посредством которой исследователь должен высвободить сосредоточенный в тканях текста свет утешения, соболезнования, сплачивающего участия, чтобы текст, став «полезным», послужил человеку «опорой», вошел в круг «солидарного существования» и напитал его значениями, обогатившимися от истолкований. Закавыченные слова принадлежат Калассо и обозначают ключевые элементы провозглашенной им сопричастности, устанавливающейся, благодаря связующим стараниям филолога, между произведением как общностью или церковью смыслов и общностью, собором людей. Свои построения автор назвал магическим утилитаризмом. Ни у литературы, ни у литературной теории нет иной задачи, кроме как быть полезными в борьбе с отчуждением, уготованным человеку условиями его бытия, и с несправедливостью, окружающей его из-за дурных социальных условий.