Действия этого типа покоятся на незыблемом базисе религиозных, этических предпосылок — вера в культ, ритуал, священную жертву и непосредственно научающий, чрез самое зрелище обагренного тела, опыт артиста-мученика. Попросту если сказать, еще несколько десятилетий назад, вот ведь что потрясает, непросаженным оставался золотой фонд западного исповедания и, что бы ни провозглашала культура, рубцы на ее тканях не были знаком разрыва. Брюс Лауден, полуфантомный Осирис, малой скоростью по частям продающий себя галерейщикам, надеется абсурдною прихотью расчленений выразить охлажденность времен, задувших последнюю головню в костpax искупления, отменивших веру в пример. Клин вышибается клином, наступление новой эпохи экспонируется не отвлеченно-идеологически, но, для вящей убедительности, на собственном теле. Ритуал заменен монотонным обычаем, исчезновение общезначимой жертвы и несбыточность явленного городу и миру образца изрекаются через неизвестно к кому обращенный жертвенно-нелепый пример. Лауден, отрицая за собой желания, хочет быть медиумом новой судьбы художника и человека, их убывающей иллюстрацией. По отношению к старой судьбе эта судьба пародийна. На перформансной карте язык Лаудена соответствует оскопленному пенису самоубийцы, оба органа выполняют преимущественно экскрементальную функцию: первый производит дурные слова, второй чаще мочится, чем осеменяет. С однократным же актом самозаклания аукается разнесенная по годам, совпадающая с течением жизни череда автокалечений. Посредством пародии, уложенной в прихоть о прихоти, эпохи парадоксально уравниваются и, обнявшись, тонут в тумане дегероизации. Так воспринимает историю новый человек, опускаясь в свой жалкий удел.
Но осквернение «понятно лишь на почве острого ощущения того, что оскверняется» (Лев Карсавин), да, я опять привел эти слова. Сколько бы ни пародировал Лауден старый порядок, стремясь быть соматически правильной мембраною современности, неотступная дума его — о прошлом, о жертве. Брюс Лауден — из жиснесмертного боди-арта, из отвергнутой им акции искупления, фанатически, несмотря на невесть каким пальцем отстуканные обоснования прихоти, перенесенной в нынешний день. Он демонстрирует никем не затребованный, мерзкий для большинства пример черт-те чего и находит в том свою миссию, не слишком заботясь о том, отвечает ли она даже самым размытым канонам искусства («Искусство? Я что-то слышал об этой исследовательской практике, иногда она бывает занятной»).
Новые люди так себя не ведут. Они ходят в искусство, как в контору, и обсуждают, торгуются, продают, дабы ни одна муха не загадила их инсталляции и объекты, если это не особая муха и не нарочное скопище мух вроде тех, что использует Дэмиан Херст. Этим действительно новым людям энергичной эпохи и в голову не придет оттяпать у себя кусочек полезной материи — допустим, с дорогостоящего пиджака. Им очень нравится жить. И надо быть совсем отвратительным экстремистом, чтобы упрекнуть их в этом пристрастии.