Перейдя от стадии литературы к стадии тела, Мисима приобщился всему, в чем ему отказывала словесность. В глазах у него были красноватые сполохи от физических напряжений. Мускулы стали скульптурными. Он узнал радость коллективной причастности, когда порукою личного служит общность с изнуряющей себя ордой. При этом он заново оценил возможности Слова и с ним опять породнился. С объемом грудной клетки, перевалившей за сто сантиметров, и соответственно изменившимся мировоззрением, распухшим и взбыченным идеологией Действия, он мог не опасаться, что ему подложат абстракцию, вишню в капитулянтском цвету и чистописание импотентов. Поздняя проза Мисимы составлена из мышечных вздутий, испещренных иероглифами сектантских церемоний, картинками патетической мужской беготни (у любящих его парней такие же белые налобные повязки с красным кружком взошедшего солнца будто третьим глазом прозрения) и заклинаниями на случай страха и слабости. Эта проза заляпана выделениями, и собирать в пробирку для отдельного изучения семя — неправильно; независимый Эрос, так часто изображавшийся литературой столетия в его самостоятельном и всесокрушающем бытии, автора волновал в двадцать пятую очередь.
Задачу его позднего сочинительства можно сформулировать так: соматизация слова, вербализация тела, радикальное единство, которое, после гибели левого солнца, освещалось уже только справа, — Мисима осознал это чуть ли не первым среди артистов эпохи. В лучах этого идеала он провел свою самую жаркую пору. Потом он разрезал себе живот.
Мотивировка его смерти сначала казалась мне легко объяснимой. Он исполнил назначенное и захотел навсегда остаться в предельной точке утопии. Сейчас я вижу причину в другом. Он умер от желания выяснить, что с ним происходило все эти годы, желания, не победимого ничем, кроме смерти, — ей-то и надлежало стать инструментом познания. И по сравнению с этой потребностью все им сделанное представало мелким, необязательным. В продолжение двух с половиной десятилетий работы, для которой я не могу подобрать точного определения, он привык четко отвечать на задаваемые им своему разуму вопросы, но даже самая пристальная ин(тро)с-пекция не позволяла разведать, из чего скроен и откуда взялся тот голод, что вынуждал его сочинять том за томом, бродить по свету, сжигая кожу греческим солнцем, огнем вымерших философов и эфебов, надрываться-корячиться, исходя седьмым потом не столь аппетитного в эдаком возрасте самурайского бодибилдинга, сжиматься в ожидании быть по-тараканьи раздавленным в кабине истребителя деморализованных, псевдоимператорских якобы-«форсиз», пытаться гальванизировать меченосную сказку в эпоху «Мицубиши» и «Панасоника», сколачивать театральную армию мальчишек, громыхать камнепадом воззваний к не имевшим ушей его выслушать и совершать великое множество прочих, столь же нелепых поступков, загонявших в тупик друзей и биографов, — да он спятил, утешали они свою дряблость.
Маниакальная, с позволения сказать, воля художника. Необходимость все время быть на виду. Идеологическое призвание. Мечта изменить направление истории, в которой захлебывалась и пускала пузыри родная страна. Чепуха это все. Ни оптом, ни в розницу эти доводы не убеждали его. А он не мог уже действовать, не мог жить без осознанья того, что же так изводило его два с половиной десятилетия кряду, что заставляло его быть другим даже по отношению к тем, кто тоже выламывался из строя, что так жгло и уродовало его изнутри, как будто там рвался зверь. Изнутри? Он догадался. Суть в том, что внутри — именно так. Обычно внутреннее ассоциируется с ментальной, психологической сферой, но в данном разрезе («разрез» тут самое подходящее слово) его нужно трактовать буквально. Иные внутренности, другое анатомическое устройство. Выше мы уже говорили об этом, а Мисима додумался тридцать лет назад. Даже не мозг. Что-нибудь особенное с печенью, сердцем, легкими, селезенкой. Их количество, расположение, нетривиальные функции, аномалия и стигматизированность ею. Вот что ему не давало покоя, вот что с какой-то поры, дойдя, вероятно, до парализующего максимума, не давало ему жить в режиме привычного сумасшествия и даже вовсе не давало жить, домогаясь от него вскрытия, ритуально обставленного осмотра. Он должен был лично во всем убедиться. Посмотреть в глубь себя. Таков был приказ, которого он не смел ослушаться.