У него был еще один, на сей раз несомненно внутренний, повод к полемике. Во второй половине 60-х среди католических интеллектуалов и скромного духовенства Испанской Америки возник круг идей, вскоре названных Теологией освобождения; философски оформлен он был спустя несколько лет в книге Гутьереса, художественное предвосхищение этого партизанского богословия соблазнительно усмотреть в Пазолиниевом христиано-марксистском «Евангелии от Матфея». Войдя в распрю с Ватиканом, Теология освобождения христианскую миссию понимала как миссию социальную, даже и политическую, побуждавшую верующего, обязывавшую исповедника вернуться к евангельской правде бедных, возжечь светильники прямых действий, приобщившись к борьбе с косной материей социального мира. Закономерный позиции этой извод — вовлечение духовенства в крайние движения на континенте, в никарагуанскую революцию сандинистов, к примеру, а храбрейшие солдаты освободительной теологии рекрутировались из иезуитов, призывавших к насильственному преображению неправедной тварности. В этих условиях учение Кастанеды есть ортодоксальная, в новых обстоятельствах, иезуитская реакция на иезуитскую ересь: путь Лойолы уже не подразумевает внешнего действия, ему подобает сконцентрироваться на упражнениях духа и обретении подлинности, превозмогающей дурную реальность. Я думаю об этом так, это мое убеждение зимой 2001 года, слишком теплой, размягченной зимой, но климат не мешает занятиям.
Теперь, когда его тело рассыпалось, оно, как учил Дон Хуан, может быть увидено с далекого расстояния в форме гриба — дрожащего, мучнистого, млекоподобного, в радиоактивных клубах нездешнего совершенства. Но, чтобы это увидеть, нужно быть магом.
Письмо
Из Америки голос Вадима Россмана. Техасским вечером, тель-авивским неразлепленным утром. Мне нужно пять-шесть секунд, чтоб из ушей выпала разница часовых поясов — с теплыми, еще не застывшими слепками слов, услышанных после того, как раздался звонок, в сбивчивом сновидении, затеявшем со звонком, этой вспышкой и развязкой сюжета, круговую игру, где причина обряжается следствием и события текут вспять, — не буду пересказывать «Иконостас» о. Павла Флоренского. Вадим помнит меня, ежемесячно появляется в трубке. Ему это проще, дешевле, жена стартовала в нефтяном штате телефонисткой и, обещая стать менеджером, сохранила право на бесплатное (не злоупотребляя доверием фирмы) мужнее подключение к дальним землям — мы болтаем бессовестно, игнорируя счетчики циферблатов. Он философ по призванию и профессиональной закваске, в темпераменте, в центре натуры его разбор древних этических завещаний, от иудейских, квадратично впечатанных в мякоть мозга Наставлений отцов до семейно-аграрных, обнявших весь кровнородственный свод и земледельческий календарь сентенций из Поднебесной. Упорствующим самоучкой понял Россман древнекитайский язык, и тысячесаженная стена не прячет от него мудрость старого Куна.
Роста Вадим среднего, лицо имеет тонкое, смугловатое, гордое, как на восточной картине ученого тимурида, лоб высокий с залысинами от рано прорезавшегося ума, интонация речи насмешливо-грустная. Любит Россман летнее море, книгу, прогулку, дружеский разговор с простыми пересудами, шуткой, печалью, лет ему сейчас тридцать семь, в период наших очных бесед был он моложе, не так одинок.
Однажды сидели у меня в тесной кухне, жарко, ранняя осень, еще даже муторней, ночь покрывалась испариной полдня, мерещилась темная желтизна, наверное, от опрометчиво выпитого. Тогда внезапно для себя самого Вадим скрылся в комнате, вернулся с красным фломастером и принялся, спокойно переливаясь в ритм изобразительных жестов, все более и более приобретавших порядок, чертить на белом кафеле башенки и кирпичики иероглифов: внутри они были живые, шевелящиеся, точно хвойные, мелколиственные, насекомые, снаружи — церемонные, стройные, в шелковых халатах традиции, придворная знать на дворцовом празднике. Вот конфуцианское изречение, вот даосское, толковал он почти протрезвленный, еще здесь подрисуем, и здесь, у чайника, над плитой. Конфуцианское, даосское, повторил я вдогонку и стал хихикать. Несколько минут квохтал и клокотал. Не могу объяснить, что вызвало хохот, но это не был истерический смех. Я ощутил себя обновленным и легким, пустым. Волны избавляющей радости омыли меня с ног до макушки. И я очутился в глубокой воде, изведав, что дыханию она не вредит, ничему не вредит, всему и всецело способствуя. Покорная среда, благотворящая влага, запрет на уныние, уход из боязни.