Не знаю, осенит ли кого-нибудь сопоставить Ауробиндо и Антонена Арто, вероятно, те, кому дорог один, не слыхивали о другом, и обратно.
— У нас не вышло ничего, — после молчания возобновил свой монолог англичанин. Серия опрятных жестов придала паузе смысл: из левого накладного кармана френча были извлечены еще две палочки «Данхилла» вкупе с кресалом, огнивом и вспоможительным трутом, из правого — серебристая, дворянского фасона, фляжка (джентри на псовой охоте), а к ней два пузатых стаканца — ему, запасливому, не в диковинку отлавливать кроликов для устных своих одиссей, но бренди щепетильно омыл горло, и я не возражал быть 129-м в шеренге.
Почему бы нам не присесть, качнулся я корпусом в направлении харчевни на углу, фалафельно-хумусной банки со стойкой и табуретами, меня бы устроила и уличная скамейка, вытянуть затекшие ноги. Пустое, бумажным голосом отвечал говорящий, усталость обостряет восприятие, голова проясняется, если ноги утомлены, хотя до этого надо достояться, дойти (до-до-до, перевел я с английского). Уже спешил я к румынам, на присланном распорядителями билете, веленевом, бледно-ирисовом, с левкоем и желтофиолем, извилистым почерком нанесено было последнее время допуска в клуб, а все жалел расстаться с заморочивающими историями британца — повесть, читаемая по тексту, осиянному волокнистым закатом, древняя повесть об одолении тварных границ, о битве с материей, пресуществляемой в свет, об отказе от тела, должного быть лучом и волной. Гностика воспитанных в Европе индийцев, бенгальский, санскрит, Веды и «Гиту» изучил Ауробиндо в зрелости, сделав прежде своими пять западных наречий, латынь включая и греческий, и на этих языках литературу, от «Илиады» с «Аргонавтикой» до «Листьев травы», до «Озарений» юноши, которого визионерскую способность ставил так высоко, как может быть высок религиозный дар. Не укладывающиеся в европейском разуме навыки владенья собой: укушенный бешеной собакой ученик самоконтролем укротил в себе смерть, но спустя три месяца скончался в судорогах, разволновавшись на политическом митинге. Растекся прохладой вечер, в крови непьющего бродил коньячный спирт, англичанин же явно был из копилки персон, привечаемых улицей Аллен-би, двух назову перед тем, как покинуть его.
Старикашечка с трясогузку размером примащивался где полюдней, во всякий сезон носил он, беззубый и пегий, пиджачную пару (Лодзь, 1936, в Варшаву съездить — приключение), шляпу набекрень, башмаки изгнания и разные носки, всегда в одних и тех был разных носках, разве зимой еще утеплялся клетчатым шарфом и пальто, свертывая его, чуть распогоживалось, мышиным рулончиком, все имел аккуратное, махонькое, любо-дорого. Скрючивался старикашечка на стуле складном, на коленях держал картон с линованною бумагой и писал по линеечке слова из Писания, перемежаемые грамотой собственной выделки и овчинки, тоже в провидческом тоне, про лютых зверей, зубчатые колеса, оскаленную пасть, заливающую ядовитой слюной города, безотрывно писал, не поднимая птичьих глаз, подвижная кисть водила пером, короб для сбора пожертвований внизу, у ножки седалища. Чешуей медной скаредности покрыто дно короба, изредка тусклый шекель мелькнет, кто ж платит дедушке, никто не покупает листы, но ход моей мысли был профанически пошл. Листы он не продавал, наоборот, берег как зеницу, а мелочь брал за спасенье всех нас через начертание страшных предвидений — перенесенные на бумагу, они раскрывались в иную какую-то сторону, впустую растрачивали грозный заряд.
Бледный, опрятного нездоровия господин читал в оригинале «Комедию», увы, не по венецианскому, середины XVI века, изданию, канонизировавшему эпитет «Божественная» (боязно врать в моем возрасте), но все же солидную, фамильную книгу читал, отчеркивая ногтем строчки букв в трехстишиях, спускавшихся, как лестница с небес, отвердевавших резною колонной по центру страницы. Мне повезло его разговорить. Если старец, доверяя себе, самолично писал предсказания, то почтительный рыбарь у океана рифм осторожным неводом вылавливал оракулы в поэтическом акмэ тысячелетия; «Комедия» — кладезь несметных сбываний, каждый стих в ней, пронизанный мистикой и политикой, солнцем надмир-ным и солнцем земным, а еще есть в «Комедии» подземное солнце герметики, укромной науки, одному Данте удалось залучить к себе все три диска, — каждый стих бередит будущее знанием тайн, недоступных вульгарным «Центуриям». (Ауробиндо говорил, что создатель «Центурий» — еврей, евреи же той эпохи владели великими тайнами, встрял я в речь бледного господина, а он дланью книжника реплику отвел.) Он объяснял мне закон предсказательной магии, толкуемый в множащихся смыслах, будто в бронзовых, из азиатской усыпальницы, зеркалах, показывал оккультные преимущества терцин над катренами, троичного сцепления-перетекания над туповатой, замкнутой на себе четверней.