Выбрать главу

Взор блуждает вдоль ее антикварных, ковровых, закусочных лавок, восходит к излучине улицы Ал-ленби и стремглав ниспадает к полузаброшенной автостанции, круглые сутки кишащей гастарбайтер-ской беднотою труда. Чистенькие азиатские женщины выскребают виллы господ. Черная Африка развинченно суетится в ночи и не сливается с фоном. Настырно продает стоптанную обувь, футболки и сигареты какая-то беспрозванная шушера. Шевелят губами во сне три истлевших клошара. Неподалеку, в массажных притонах краснофонарного переулка, торгуют собой наши русские сестры. Обманчиво скрытые пунцовыми занавесками, этими полумасками тела, они выглядывают в нижнем белье или просвечивающих хитонах соблазна. Крепкие щеки, скабрезные бедра, иногда татуировки на голенях и предплечьях, зазывный иврит. Написал и устыдился — так можно изображать женщин из дикого племени, а не наших сестер. Однажды я наблюдал, переминаясь у входа. Вошел и метнулся назад близорукий, по обыкновению торопящийся ешиботник в глухо задраенном черном костюме и шляпе. Заглянул, а потом передумал оливковый пыльный солдат с рюкзаком и винтовкой. Долго втискивался калека на костылях, сильными руками затаскивая свой искривленный таз…

Я не готов оценивать правоту территориальных притязаний народов и даже не в силах по достоинству оценить азербайджанский народ, с которым соседствовал первые тридцать лет своей жизни. Он в тот год убивал, но ведь не в полном национальном составе, это свершали отдельные весьма многочисленные группы его, беженцы, изгнанные из домов победоносным напором армян. Беженцев с корнем вырвали из земли и в нее же втоптали, они лишились всего, им оставили только возмездие. Они были эмблемой несчастья, своего и чужого, гончими крови, сборщиками смертей. (В армянских карательных акциях, представляется мне, преобладали военно-полицейские рациональность и регулярность; азербайджанцы отвечали порывом и экзальтацией, чересчур увлекаясь художественной красотою поступков, их кроветворным мстительным пафосом). Вывихнутые, отпетые, обездомленные, беженцы, или, как их называли, еразы, черными тенями кружили в январском Аиде, впечатываясь в пространство сознанием, что жилища армян теперь безраздельно отданы им. Они перемещались компактными ордами, гудящими стаями, несли топоры, ломы, заточки, дубье. Об их приближении извещал темнеющий воздух, вой голосов. Врывались в дома, разоряли, потом неумело устраивались, руководило ими отчаяние. В головах толп часто шли женщины, изнуряя себя протяжными криками и судорогой движений, намекавших на долго утаиваемую, но вот наконец без помех откровенную прелесть обряда. Едва не столкнувшись с процессией, я догадался, что стал очевидцем пронзительности мухаррама — вопленной, раздирающей кожный покров мистерии шиитов, чьим слезам, льющимся на угнетенную ли самокалеченьем плоть или на трупы врагов, не суждено уврачевать древнюю рану утраты. Мухаррам, траурное оргийное празднество в честь геройски погибшего внука Мухаммеда, ордалия мусульман, плачевно-вакхический кенозис ислама, неусыхаемость слез из глазниц ежегодного, под взвой рассекающих тело бичей и цепей, возвращения неизбывной беды, на сей раз умноженной новым рыдающим песнопением, погром выдался еще одним, внеочередным мухаррамом и высоким достижением творчества, ибо в нем было все, что отлетело от современных искусств, — жестокость, свет, бескорыстие (квартиры — только предлог), страшный энтузиазм, прямое обращение к чувству, религиозная вера в непосредственный отклик реальности.

Еразов многие поддержали, отношение колебалось от вяловатого одобрения до припадочной радости. Еразы были батальоном реванша, штурмовавшим захваченную крепость надежды, их использовали и опасались, что они выйдут из повиновения, но опасались напрасно. Мухаррам — скоротечное действо, в огне его ритуалов душа способна продержаться недолго, а потом остывает до повседневности пепла, шелестящей жалобы, покорности. Политкорректность мне сейчас безразлична, потеряно большее, и я бы играючи, всего лишь из прихоти и вздорного нрава (по-моему, пишущий, если он не достиг ангеличес-кого состояния, может демонстрировать вздорный характер), наговорил много запальчивых слов, но что-то удерживает. Быть может, воспоминание о писательском сыне, ставшем заикою после того, как увидел, что делают его соплеменники, или образ манифестации скорбящих (черные нарукавные ленты, шаркающий шаг, непокрытые головы), не побоявшихся заявить о своем единении с жертвами, или знакомство с теми, таких было немало, кому площадные радения масс не помешали прятать и укрывать. Имелось и еще одно, самое важное обстоятельство, должное оправдать азербайджанский народ на страшном суде всех конфессий. В квакающем бакинском пруду, основой которого были семейственность и безмозглость, существованье мое и моих рассеявшихся по глобусу сопластников было сносным, временами приятным, для кого-то и вовсе прекрасным и сладостным — отчего не сказать эти слова, если к ним потянулось перо. В общем, мы жили, как у пророка Исы за пазухой, и гурии, звеня браслетами на лодыжках, нежными языками слизывали хмельные соки, стекавшие по нашим праздным телам. Непонятно, почему эта жизнь, которую великодушно даровал нам азербайджанский народ, должна быть поставлена ниже бессмысленной, кишками наружу, смерти двух-трех сотен ничем себя не проявивших людей.