Выбрать главу

Только одно не устраивает меня в Плутархе — дуальная композиция ело свода, бинарное противопоставление персонажей., в ущерб истине приноравливающееся к удобствам разума, как если бы речь шла о двустворчатых моллюсках с таблицы фонем. Тринарное распределение биографий позволяет избежать старомодных контрастов и наносных соблазнов экспрессии, здесь гармонично фосфоресцируют деликатно-веские смыслы, и мозг услажден мелодическими переливами, в струении коих личные темы двух оппонентов сходятся в третьей фигуре, обретая в ней разрешение. В троичности патетическая непримиримость трагедии завершается катарсисом, исцелением и покоем. Троичность утешает, и образы Ганди и Че, сжигающие друг друга своими взаимонаправленными излучениями, дополнены рабби Нахманом, который диалектически «снимает» и гасит огонь. Это происходит потому, что революции насилия и ненасилия можно рассказать посредством устной истории, и лишь в устной истории, то есть в легенде, находят они сейчас свою память. Нахман держит Гевару и Ганди во рту и в гортани, в артикуляционном своем аппарате, там, где и помещается звучащий рассказ, звучащая притча.

Он стоит, болезненный, тихий, опершись о бревенчатую стену дома, улыбаясь припекающему весеннему солнцу Белой Руси, не замечая страдания на лицах жены и детей, внимательный к наслаждению, с каким тают на языке пророк сатьяграхи, провидец локального партизанского очага. Под действием этих препаратов у него чуть-чуть кружится голова, немного заплетается аллегорический слог, а организм, проникаясь обоими снадобьями, уподобляется им. У махатмы рабби Нахман, опьяненный его всосанной плотью, взял старчество, мудрость, кротость бесстрашия, нетяготящий дар пребывания на одном месте, пока оно не изменится от духовного влияния на него, афоризмы, разговоры с учениками. У повстанца из Центральной и Южной Америки браславский праведник позаимствовал молодость, раннюю смерть, революционный бросок в никуда. Пафос был в нем и раньше, но теперь Нахман, как легкую воду, испил утешения.

Возблагодарим Всевышнего, что есть на свете несовершенство. Без него мир был бы неполон. Без страдальцев неприкаянных и бродяг Он показался бы пресным, Из него исчезла бы человечность, Будь он лишен изъянов. В мире должно быть разнообразие, Чтоб было что слушать, чтоб было на что смотреть.

Алберто Каэйро (Фернандо Пессоа)

Уничтожение труда

Египетская, четырехтысячелетней приблизительно давности, из окрашенного дерева скульптурка-модель — «Большая барка и ее экипаж». Выпукло-назидательная вменяемость исполнения, четверть часа смотрел, стараясь запомнить детали и самый характер изделия, запечатлевшего вдавленное в рабский удел наставление, которого гнетущий иероглиф потому и пронзил слой песчаной земли, что не претерпел за века семантических искажений. Две согбенные линии терракотово обожженных солнцем гребцов, в надлежащих позициях дышат репрессиями надзиратели-биченосцы, под тростниковым навесом овеваемый опахалом, с лотосом в лапке остолбеневший от гордости хозяин посудины, все чин-чинарем, плавание без паровых и электронных излишеств вливается в святилище вечности, и только одна мелкая частность извращает симметрию композиции. Слева от повелителя, навалясь на борт прилипшим к спине животом, через край перевесился некто из весельного ряда — отклячен тощий зад, руки тянутся к нильской воде, поникшая голова ловит глазницами отражение. Сперва я не догадался, что с ним приключилось, может, выглядывает для господина и надзирателей рыбину, или его перегнули для наказания, чтобы нарезанным из воловьих шкур плетям удобней было гулять по крестцу. А бедолага просто помер, напекло ему темечко, саботирует службу, и если мастер, добиваясь типичности, включил в перечень мертвеца, значит, прислоненный к борту покойник был на всех кораблях, больших и малых барках Нила.

Посреди плавания умер он от работы, неизвестный речной каторжанин. Следы смерти его от работы четыре тысячи лет радужной пленкой колышутся на воде, втоптаны в землю, полузасыпаны грязным песком. Труд убил его, беззащитного, и кто из нанявшихся, кто из согнанных, продетых в хомут, прикованных к угольной ночи, кто из них защищен от убийцы-труда — таких нет. Симона Вайль говорила, что греки философски ответили на все вопросы, только труд оставив без объяснения, без оправдания своей холеной, солнечной мыслью — как завшивленное одеяло, бросили они работу рабам и этим удовлетворились, граждане полисов, умытые чистотой, тело всегда будет опрятным, если пот проливается в гимнасиях и палестрах. Через сочувствие пробивалась к пониманию изнурений Симона. У нее была слабая, чахоточная плоть христианской еврейки, Симона устроилась на завод, лично узнать, каково солдатам работы, однако восхищение ею не помешает сказать, что экзальтированный этот поступок ущербен, ибо труд надлежит не распутать, а разрубить, о чем провозвествовал Маркс. Полемизируя, Маркс заявил, что труд, в отличие от человека, свободен, для того и омылся кровью капитализм, чтобы любой желающий мог кого угодно нанять за сходную цену на рынке труда или себя самого продать в службу. Поэтому задача освободителя формулируется иначе — не освободить труд, но его уничтожить.