Выбрать главу

О Леве Васильеве и чистоте поэзии

Сегодняшние чьи-то родители весьма даже справедливо и вполне всерьез озабочены тем, чтобы их дети попали в какие-нибудь особенные учебные заведения. При скромности собственного словарного запаса они попросту часто обозначают их как «элитные». Вот в эти бы школы, лицеи, колледжи и попасть. Как бы дорого это ни стоило. И дело даже не только в том, что там предполагаются хорошие «элитные» учителя, сколько в том, что в этих школах формируется круг людей, которым теоретически принадлежит будущее. А будущее, так сказать, и есть удел избранных и обособленных. На Западе или в Америке, суя кому-нибудь свою визитную карточку, вы уже в ней и сообщаете о своем подлинном социальном статусе. В Нью-Йорке, к примеру, тебя прежде всего оценивают по тому, в каком районе города ты живешь. И приговор это окончательный, какие бы замысловатые титулы и звания ни стояли выше, под твоим именем. Оценивают тебя и по тому, чей у тебя диплом? Кембридж? Оксфорд? Гарвард? Поколение отвоевывает себе место в мире, где все места заняты. Кто-то, к примеру, из гарвардцев вдруг первым прорывается сильно наверх и тут же пытается тянуть за собой в пробитую брешь своих однокашников. Не думаю, чтобы в этом был какой-то особый вид изощренной интеллектуальной коррупции. Просто однажды возникает в постоянном общении некий слой по-настоящему общих интересов, можно сказать даже, общего миропонимания.

Я говорил, что учился в самой обыкновенной сталинской 167-й школе города Ленинграда. Хотя и называлась она «образцовая», но никакого отношения ни к какой «элитности» не имела. 1 сентября 1951 года мама привела меня в первый класс, совершенно не озаботившись, чтобы школа была хотя бы английской или немецкой, гуманитарной или какой-нибудь там особо технической. Времена были суровые, послевоенные. Какая школа была ближе к дому, в ту и отвела. И тетя Люба Левы Додина тоже привела его туда, руководствуясь исключительно теми же соображениями. А Лева Васильев, наш будущий товарищ, пришел в школу сам. В одиночку.

Лева всегда был человек особенный. Отдельный. Отличало его от всех хотя бы уже то, что ростом он был даже ниже меня — стоял на физкультуре в шеренге последним, за мной — предпоследним. Вдобавок ко всему он был еще нечеловечески хил. Совсем непонятно было, в чем его душа, собственно, держится. Хилость эта проистекала из вполне объяснимых, пусть и исторически печальных обстоятельств его рождения. И дело было не в каких-то там таинственных генетических изъянах, а только в том, что родился он в 1944-м, в январе, в еще блокадном Ленинграде. И вся беременность его мамы тоже прошла в блокаду. Отца у Левы не было. Я так и не узнал, кто был его отец. Да тогда и не было принято это выяснять. Просто были семьи, где был отец — великая в те годы редкость. Вот эти-то семьи и были в ту пору элитарными. А на 80 или даже 90 процентов остальных семей отцов не было. Война всех повыкосила.

Мы, хоть и довольно бессмысленные еще лопоухие первоклассники, тем не менее скоро стали привечать друг друга — Лева Додин, Лева Васильев и я. Первые школьные классы прошелестели, как я уже описывал, в слегка пьяненьком полусне в общем-то незапоминающейся школьной жизни, проистекавшей, как вы помните, на первом школьном этаже, возвышавшемся на вино-водочных подвалах. Но когда пришла пора классического «второго рождения», т. е. пора, в которую мы начинали хоть что-то самостоятельно соображать, наша компания уже пользовались в классе каким-то первоначальным, может быть даже, уважением.

Я уже описывал здесь обнаружившуюся во мне неправдоподобную тупость к изучению фортепьяно. Та же, может быть, даже еще более жестокая тупость была обнаружена и при изучении практически всех точных наук. Покуда мы складывали спички со спичками, все было еще куда ни шло. Но когда в процессе обучения мы неумолимо вынуждены были перейти к таблице умножения, безнадежность моих умственных способностей в деле постижения точных наук стала полностью очевидной. И хотя таблицу умножения каким-то сверхусилием воли я все-таки ухитрился запомнить, пользовался ею уже с трудом колоссальным, практически в пользовании этом ничего не понимая. А уж когда стали выкачивать воду из бассейнов и поезда поехали из пункта А в пункт Б, тут времена и вовсе стали жестокими. Признаюсь честно, за все время обучения в средней школе (10 лет) у меня не сошлась с ответом ни одна задачка. Так продолжалось до самого конца десятого класса. Именно здесь и произошло, по существу, первое столкновение с такими безнадежными понятиями, как «рок» и «фатальность». Потом неоднократно я пытался философски осмыслить эту свою математическую тупость, громоздя на ее фундамент целую концепцию бытия. Если, думал я, в уравнениях с иксом и игреком (которые я упорно, тоже до самого десятого класса, именовал русскими буквами «хэ» и «у») где-то случайно ты забывал поставить, допустим, маленькую двоечку — знак квадрата, то уже дальше, до самого конца, сколько бы ты ни потратил тяжеленных усилий, ты уже занимался полной ахинеей: из-за какой-то вшивой двоечки, забытой тобой, ошибка в процессе дальнейшего решения увеличивалась многократно. Почему-то это меня даже успокаивало. «Так вот, наверное, и в жизни общества, — еще более глубокомысленно соображал я, — в какой-то момент своего развития, определяя дальнейший путь, общество, наверное, где-то забыло поставить необходимую двоечку после „хэ", и дальше уже, сколько б оно ни развивалось, сколько б ни тратило благородных усилий, все равно иначе как к бреду собачьему конечного результата это его не приведет. Точно так же, наверное, и в личной жизни…» Мысли эти с унылой настойчивостью депрессивного психоза посещали меня, наверное, лет до сорока.