Мое слабоумие в музыке и математике (между которыми, кстати, если мыслить широко и философски, так много общего!) самого меня время от времени приводило в отчаяние. Хотя бы по той простой причине, что я не мог не осознать, что средней школы мне никогда не закончить. Тут-то в виде худосочного блокадного ангела-спасителя ко мне на помощь пришел Лева Васильев, который математически был одарен просто феноменально. Путем довольно сложных общественных интриг я ухитрился добиться, чтобы меня посадили с Левой за одну парту. Мотивировал это стремление я причинами как бы исключительно биологическими (мол, мы с ним одного роста). На самом же деле все эти годы Лева писал контрольные в двух вариантах: один за себя, другой за меня. Лева понимал математику истинно — глубоко, тонко, умно. Наш школьный учитель по этому предмету Николай Филиппович, странный человек, скрипач и великий ценитель поэзии Серебряного века, сразу почувствовал в Леве его математический дар. И Лева почувствовал в Николае Филипповиче бесконечно родственную душу. Его памяти Лева потом посвятит вот это вполне магическое стихотворение:
Так говорил наш старый математик, затягиваясь крепко «Беломором», — дух классных комнат, галерей лунатик, — блуждая сам собой по коридорам бессонными, беззвездными ночами, полуслепыми вперившись очами туда, где линий, шедших параллельно, пересекались точки в бесконечности. И даль ему казалась беспредельной, а мы же упражнялись в бессердечности, и под его негромкий говорок (все дело происходит на уроке) кто девочку щекочет между ног, кто устранился в собственном пороке. Нам дела нет до формулы Герона, до теорем загадочных Ферма… Он дома ел пустые макароны, писал стихи и не хранил ума.
Словарь литературных ударений по случаю он как-то приобрел, и — странный гений — собственною тенью пришел он в детство наше — и ушел.
Когда однажды выносили гроб, лежал учитель, пальцев скрючив звенья, и не скрывал презренья лица его внушительнейший лоб.
Параллельно мы с Левой Додиным рано и, нужно сказать, весьма ловко вступили (да и поныне, в сущности, там живем) в довольно пошлое пространство так называемых «общественных интересов», изначально носивших принципиально антиматема-тические черты. Лева же Васильев с той же определенностью и своеобразной последовательностью примерно тогда же связал себя со средой принципиально «антиобщественной», точнее даже «внеобщественной». Он никогда не полемизировал с нашим обществом. Он его просто не замечал по причине того, что никогда и низачем это общество ему не было нужно. Оно ничего не добавляло и ничего не отнимало от коренных интересов его жизни. Поэтому я никогда и не слышал от него никаких слов осуждения этого общества. Кое-что, как и всякого нормального человека, в этом вполне придурочном обществе иногда его забавляло. Помню, он страшно хохотал, читая общественно-прогрессивную поэму Евтушенко про «настоящего Ленина» — «Казанский университет». Хохотал, надо сказать, совершенно беззлобно. Это сочинение просто казалось ему очень забавным.
— Вот высочайшая абсурдистская поэзия, — говорил он, поводя пальцем по евтушенковскому тексту. — И ведь все в рифму… Обэриуты — форменные дети.
Его так называемые «отношения с обществом» с самого начала имели характер отношений опытного врача-психиатра с несчастными пациентами дурдома. Конечно же, за исключением того, что он никогда не брал на себя за него ответственность и никогда не пытался это общество лечить. Вообще же отношение к окружающему у Левы Васильева всегда было ровное, благожелательное. Во взрослом возрасте уже полное мудрого понимания. Хотя бы того, что, в сущности, имеешь дело с сообществом безнадежно больных. Излечению больные эти, увы, уже не поддаются, а так и осуждены быть по гроб латентными придурками. Никакой их вины в том нет, как нет и никакой нашей вины в том, что здесь и сейчас мы уродились. И в подавляющем своем большинстве с молоком матери впитали законы этого общества, которое, я уже предполагал, когда-то и где-то по пути потеряло двоечку после «хэ» и теперь, конечно, может что угодно строить, перестраивать, улучшать или ухудшать, ставить себе любые цели, гуманные или наоборот, но построят-то в конечном итоге все равно совершенно не то, что хотели, и непременно придут в никуда.