Хью сделал это... Это был Хью...
И вот наконец елку установили, и на улице к этому времени совсем стемнело. Отец отнес свой бокал на кухню, где собирался приготовить на обед пасту. Я слышал, как он ходит там, гремит кастрюлями и сковородками.
Я пошел в спальню, порылся в чемодане, с которым сюда приехал, и достал из-под рубашек и белья конверт. Присел на край постели и вытащил из него старый потрепанный снимок. И сидел, вертя его в пальцах, пытаясь наконец смириться с тем, что моя сестра Вэл уже никогда больше не ворвется ко мне в комнату, что никогда больше я не услышу ее смеха. И самое главное, никогда уже не буду я сидеть перед камином и вспоминать жизнь, которую мы с ней делили, вещи, которые говорили друг другу. Это было нелегко, убедить себя, что она уже никогда не вернется.
Я взглянул на снимок.
Кто снял эту дружную компанию — Торричелли, Рихтера, Д'Амбрицци и Лебека?
Ответ напрашивался сам собой. Архигерцог. Больше просто некому.
Саммерхейс. Отец тогда сильно удивился. Ну, еще бы ему не удивиться.
Саммерхейс, Санданато и Инделикато затеяли заговор с целью спасения Церкви, их Церкви, в том смысле, как они это понимали. И решили устранить мою сестру...
Она примчалась в Принстон. Она хотела рассказать отцу и мне о том, что обнаружила, об этом раке, разъедающем Церковь изнутри... И еще она помнила слова матери. Хью сделал это...
Теперь решение следовало принимать мне. Говорить отцу или нет? Стоит ли говорить ему о том, что тогда кричала мама? Правда ли это? И если отец действительно убил Говерно — поэтому и не велось настоящего расследования — почему он это сделал?
Я понимал, что это важно. Но не знал, как правильно поступить.
И еще кто-то торчал в лесу, в снегу и на холоде, следил за нами. Стоит ли говорить ему об этом? Догадывается ли он, кто это может быть? Я не знал...
Обед прошел тихо, отец рассеянно ковырял пасту вилкой, мысли его витали где-то далеко. Он все же умудрился рассказать мне пару забавных историй о своих сиделках, Персике, хлопотливой, как наседка, Маргарет Кордер. Потом упомянул романы Арти Данна, которые я ему оставил. Он начинал читать несколько, но потом решил, что они не в его вкусе, а «вот обложки хороши». Это он так шутил. Потом он выдохся и взглянул на меня.
— Тебя что-то беспокоит, верно, Бен?
— Как и тебя, — ответил я.
— Что ж, можно поговорить, чуть позже. Только держи себя в рамках, иначе устроишь мне несварение. Или, чего доброго, доведешь до нового сердечного приступа. И если он случится, обещай одну вещь. Обещай, что дашь мне спокойно умереть. — Он резко отодвинул стул. — Я почти готов уйти. А теперь пошли украшать елку.
Я обвил гирляндами огромное пушистое дерево. Затем отец стал передавать мне разноцветные стеклянные шары, крошечных оленей и снеговиков, маленькие покрытые изморосью зеркальца. Как только я решал, с чего начать разговор, он заговаривал со мною сам. Он все болтал и болтал, а я думал: насколько было бы проще, если бы отец не пережил сердечного приступа. Я почти ненавидел его. Этот человек разрушил мне жизнь. Сказал, правда, давным-давно, что лучше бы я погиб в той автомобильной аварии. Что бы я ни делал, ему не нравилось, его раздражал, оскорблял, унижал, приводил в ярость каждый мой шаг. Я не смог стать священником, и после этого он вычеркнул меня из своего сердца. Возможно, именно об этом говорил Д'Амбрицци: прости себя за то, что подвел отца. То был, несомненно, хороший совет, но одно дело советовать, и совсем другое — принимать совет к сведению. И вот теперь отец в очередной раз обвел меня вокруг пальца. Он постарел, он очень болен, он почти умирает, ненависть ушла, и я просто не в силах высказать ему все.
Я по-прежнему не мог избавиться от чувства вины перед ним, от ненависти к нему, за которую тоже отчаянно корил себя. Я понимал, что это нехорошо, неправильно, и обращал ненависть на себя. Я смотрел на то, что осталось от этого сильного человека, и вспоминал совсем другого Хью Дрискила, сильного, холодного, преисполненного презрения, безжалостного и категоричного в своих суждениях...
— Я тут все думал, Бен, — сказал он, передавая мне маленького Санта-Клауса в зеленых санях, битком набитых кульками с подарками, — думал об этом бизнесе нацистов и Церкви, о взаимном шантаже, о заговоре Пия, Архигерцоге... Все это омерзительно, Бен. Но с другой стороны, и этому пришел конец. Почти все герои этой истории умерли, сменилось поколение. Неужели теперь это так важно?
— Да нет. Если не считать убийств... если не считать того, что в подвалах у Инделикато собраны горы награбленного добра. Его еще надолго хватит.
— Вот и прекрасно. Церковь только выиграет от этого. Нацисты не выжили, а искусство осталось. Все перейдет Церкви.
Похоже, мысль его зашла в тупик, подумал я. И говорит он о ничего не значащих вещах.
— Послушай, отец, неужели тебе не хочется узнать, из-за чего умерла Вэл? Неужели ты не понимаешь, что именно поэтому я здесь?
— А я думал, ты приехал встретить Рождество с отцом...
— Она все знала. Все...
— Нет-нет. Не уверен, что мы должны обсуждать это прямо сейчас, Бен.
— Погоди минуту, потерпи. — Я закончил прикреплять еще одну игрушку на длинной нитке и выпрямился. Он рылся в пакете с мишурой. — Речь идет о Вэл. Неужели тебе не интересно знать, почему Хорстман преследовал ее на всем пути к Принстону? Почему он убил ее? Кто приказал ему сделать это? Почему ему пришлось убить Локхарта, Хеффернана и твою дочь?
— Бен... — Он протянул мне связку мишуры.
— Потому что Инделикато и Архигерцог ее боялись. Боялись того, что она знает, опасались, что она расскажет тебе, мне и Локхарту... Вот поэтому он пытался убить меня, использовал Санданато, чтобы тот меня подставил. Потому что она уже могла поделиться со мной, прежде чем они ее убили. Они бы и тебя убили тоже, но тут случился сердечный приступ. И они, видимо, решили выждать, посмотреть, что будет дальше... А потом в Ирландии они почему-то раздумали меня убивать. Возможно, даже раньше. Возможно, получили приказ остановиться. Почему они остановились? Не знаю, но хотелось бы знать. И еще хотелось бы прояснить во всем этом роль Архигерцога. Они убивали разных людей, а меня вдруг решили не трогать... почему?
Отец разлил виски по двум бокалам, добавил льда, воды, протянул мне один.
— Позор всем нашим врагам, — сказал он и чокнулся.
Я ждал, может, он скажет еще что-то, но вместо этого он направился к елке и стал прилаживать к нижним веткам сверкающую мишуру.
— Скажи, а ты когда-нибудь задумывался над тем, с чего это вдруг Вэл начала задавать вопросы об отце Говерно? — Мне хотелось разговорить его, добиться его внимания, хоть какой-то реакции. — Тебе не показалось это странным с самого начала? Последний день жизни, и она вдруг расспрашивает об убийстве Говерно, ведь это было именно убийство, тут и спорить не о чем. Но я никак не улавливаю связи. Ладно, допустим, она узнала о неблаговидной деятельности Церкви в прошлом и настоящем, и это привело ее домой... Но что она делает, едва оказавшись дома? Начинает расспрашивать об отце Говерно. Связь должна быть. Вэл была умная девочка, целеустремленная, никогда не отвлекалась на пустяки. Я долго думал об этом и совсем недавно пришел к некоторым выводам...
— Неужели? Уж больно ты у меня умен, Бен. Я ни черта не понимаю, вообще не знаю, о чем ты толкуешь. Почему бы тебе не выпить и не закончить с елкой?
Он стоял, прислонившись спиной к камину, побалтывая янтарной жидкостью в бокале. Пламя отражалось и играло в хрустале, грани бокала вспыхивали разноцветными искорками. Несмотря на изможденное лицо, отец выглядел так картинно и нарядно в серых слаксах, желтом батнике и жемчужно-сером кашемировом свитере. Прямо хоть портрет с него пиши. И глаза ожили. Плоские ледяные глаза словно отражали мой гнев и отчаяние. Он обожал любые проявления агрессивности, он прочел ее признаки в моем поведении. Он питался и жил этим. Любой вызов придавал ему силы.