Выбрать главу

Я прервал ее негодующий жест.

— Иначе вы испортите всю игру. И вместо одного трупа их будет три!

Я жестоко выговорил это, потому что она содрогнулась и умолкла.

Под треск камина я писал эти нелепые признания, тщательно обдумывал подробности, объясняя поступок свой неприязнью к Букину, Жабрину и Сергею, и откровенно прибавлял, что письмом этим решил разоблачить себя только в случае неизбежной смерти.

К Инне записка была на другой бумаге, другим карандашом и была составлена в пошлых и пылких признаниях, в уговорах притти и в гарантиях полной тайны. Эту записку я нарочно измял и заставил Инну положить себе в карман.

— Слушайте, — я расскажу о Сергее, — сказала Инна, — расскажу об этих ужасных двух днях... Когда вас освободили, его перевели в тюрьму. И все, с кем я говорила, считают Сережу тяжелым преступником. У меня нет сил убедить их в противном... Иные относятся даже участливо, но... ко мне, а не к нему! Следователь в Чека прямо сказал: я понимаю ваши переживания, это и естественно, раз вы сестра. Но, кроме родственных ваших чувств, вы ничего не даете нам, никаких оправдательных материалов... И когда я вчера просила дать мне свиданье с Сергеем — он и слушать не хотел, а сегодня... мне сразу дали свидание и... в тюрьме говорили, что это самый нехороший признак. Видела я Сергея всего пять минут из-за двух решеток и, конечно, ни о чем переговорить не могла. Но ему удалось передать мне письмо через арестованного, который разносит передачу... Слушайте?! Что это?..

В зале за дверью словно шевельнулось. Шуркнуло, ворохнулось.

Погрозил пальцем Инне:

— Молчите!

Взял пистолет, взвел курок и шагнул за портьеру. Прислушиваясь, тихо выступил из-за занавеси. Никого. То же молчание и неподвижный свет переплетшихся нитей, исчертивших паркет голубой паутиной. Слышно, как бьется пульс, как, скрипнув, сядет на шнурах картина. Глухим щелчком отзовется с улицы одинокий выстрел — и опять тишина в пустоте.

И еще пустей, и еще черней и напряженней тишина эта там, внизу, в первом этаже.

Но вот что-то мягкое шлепнулось в темноте, перевернулось и мелко побежало. И писк.

— Крысы! — соображаю я и возвращаюсь в комнату. Перед прогорающим камином сидит в кресле Инна, откинула голову и, полузакрыв глаза, ждет. Золотые часы на шифоньере бьют хрустальным звоном два раза. Какая-то напряженность в этом сильном и ярком электрическом свете. Я сажусь на старое место, беру исписанные лоскутки бумаги и читаю письмо Сергея:

«Вот что, родные мои! Мне очень хочется вам написать, потому что просто это нужно. Я думаю, что мое положение скоро изменится. И это будет хорошо, потому что сейчас мне очень худо. Я как-то психически развинтился — не то, чтобы нервничаю или трушу. Нет. Но все мои мысли разбежались по разным направлениям. Одна думает об вас, другая — об одиночке, третья — о наступающей ночи и так далее и так далее, но каждая — свое. А воедино они уже не собираются и внутренне, чувствую, — я уже перестаю существовать. Вот как, оказывается, действует на людей то положение, в котором нахожусь и я. Теперь о другом — немного повеселее. Меня гнетет одиночка. И в особенности вечерний свет запыленной, очень тусклой электрической лампочки. В нем такая казенность и безучастность, что становится даже душно. Но и он в тысячу, в миллион раз лучше темноты! А лучше всего — это солнышко. Когда доживешь до него, — то так хорошо станет и тихо на душе, как бывало в детстве, в родной семье. А после обеда уже начинаешь думать о приближении вечера. Вчера, после поверки, мне предложили пойти на тюремный спектакль. Я очень обрадовался, когда услышал где-то за переходами коридоров дружный шум многолюдия. Спектакль был в большой двусветной зале бывшей тюремной церкви. В ней темно вверху, над потолком, а спущенный дуговой фонарь слепит пронзительным зеленоватым светом низ, обращая людей в бледных мертвецов. Странный концерт! Скамьи. На них мужчины и женщины. Женщины с одной стороны. Но ходят перед началом вместе, говорят, толкутся толпой. Толпа из шинелей и дубленых полушубков. Я замешался в народ и смотрел на сцену. Она сделана на приступочке упраздненного алтаря. Выше — занавес из старых мешков, еще выше — полукруглая арка, на которой золотом написано «Господи, воззвах к тебе, услыши мя». С боку рампы мадьяр-часовой оперся на винтовку. Общий сдержанный ропот. Оживленные, пожалуй, но очень бледные люди. Ропот то повышается, то стихает. И так и кажется, что сейчас вот замолкнет шум и невидимый оркестр грянет комаринского. Или хор запоет херувимскую песню, а из-за мешков выйдет дьякон с кадилом, со стенными поклонами. Или визг какой-нибудь оглушит истерический, предсмертный. И во всех этих случаях толпа будет одинаково вздрагивать, ежиться и моргать запугаными глазами. И вздрогнул сам от зашевелившихся около плеч, от расступающейся ко мне дорожки. Подошел небольшого роста, остроголовый. Лица я не видел, смотрел на густо небритую щеку и крючок уса, свисавшего вниз. Человечек так властно взял меня за рукав, потянул его к полу, что я сразу примирился с этим принудительным знакомством. Он зашептал, не глядя на меня, но так, что я слышал его торопливое сообщение, пробежавшее точно ящерица. Он — поручик Б. и знает, что в коллегии Губчека вчера состоялось решение о нем, еще о ком-то и обо мне, Сергее Кирякове. Значит — этой ночью или следующей... Человек оторвался от моего рукава и исчез в толпе. Вот и все. Но откуда он мог меня знать? Кошмар»...