VI. Postskriptum
Честно говоря, я не помню, как воскрес.
Я не помню, как пересекал границу между жизнью и смертью, между смертью и жизнью. Между всем и ничем. И не знаю, куда делась та женщина, через которую я воскрес. Помню только, что это была не мама. Мама к тому времени уже умерла.
Помню колодец. Сам ведь всегда говорил: нельзя ходить вокруг колодца. Ничего это не даст. Нужно прыгать. И выбираться назад. Конечно, можно упасть и не выбраться. Но если не прыгать, как ощутить холодное лезвие воды, как ощутить ледяную Пустоту, прозрачным оком глядящую на тебя из-под земли, Пустоту, которая все отбирает и все отдает одновременно? Можно ходить вокруг. Можно ходить рядом. И ничего не понять. Страх — вот граница между нами и Пустотой.
Но какое ей до этого дело? Можно бесстрашно прыгнуть и не вернуться. Можно в страхе бежать. И все равно исчезнуть. Пустота предлагает выбор, которого нет. Пустота мстит за страх. Пустота — убийца. И Пустота — Источник.
Источник всего живого, несущего погибель.
“Бог знает, что делает”, — приговаривала бабка Люба, поглаживая по плечу сидящего в инвалидном кресле старика. Того самого старика, который еще лет тридцать назад очень любил угощать меня маленькими посахаренными конфетками, именовавшимися в народе “подушечками”. Когда я заходил в его скорняжью мастерскую, он непременно откладывал в сторону овечьи шкуры, стаскивал с толстого пальца стальной наперсток и доставал “подушечки”. Пока я разжевывал и глотал конфеты, он гладил своей огромной ладонью мою голову, звал из соседней комнаты жену и неизменно говорил одно и то же:
— Люба, — говорил он, — уже посмотри, какой он кудрявый! Прямо как я в детстве. Помнишь?
— Господь с тобой, Исачок, конечно, помню, — успокаивала его Люба, отрываясь от плиты, на которой всегда что-то варилось.
Теперь, худой и жилистый, с огромными, с трудом прикрепленными к лысой голове ушами, он сидел передо мной в инвалидном кресле, а Люба горько вздыхала и шептала куда-то в сторону, но так, чтобы я слышал:
— Осколок, — шептала она. — Вишь, как повернулось. Под Варшавой его зацепило. Думали, ничего страшного. Даже доставать не стали. А оно вон как вышло. Столько лет этот осколок спал, а тут проснулся. И — все. Теперь вот в кресле живет.
За окном больницы, насколько можно было видеть, дымилась тучная Галилея. Горный ветер, несмотря на яркое солнце, гулял по нервам, вызывая беззвучный стон. Из выжженной земли августовскими звездами выползали блестящие белые камни — неожиданные, как пятидесятилетняя тайна, обрушенная на меня стариком.
— Он выжил, — бормотал старик. — Он таки выжил. Он таки живой. Бог дал ему внуков. У него есть дом. В этом доме он спит и ест. И у него есть двор. Тот самый двор. Наш двор. Понимаешь? Он может спать. Уже пятьдесят лет он может спать. И есть. А я уже ничего не могу сделать. Что я могу сделать? Мне восемьдесят лет, и я уже не могу ходить по этим камням.
— Успокойся, — утешала его Люба. — Бог знает, что делает. Твой отец помнил это. И ты должен помнить.
А я вдруг с ужасом понял, что меня выбрали. Именно меня. Не я выбрал — меня выбрали. Но кто? Через кого? Почему? Потому что больше некого было выбрать? Потому что только я мог это сделать? Или потому, что я хотел это сделать? Я уже вконец запутался, когда в голову пришла простая и ясная мысль: это и есть оно. То, к чему я всю жизнь готовился. То, что должно было произойти даже помимо моей воли и стать главным.
А в ушах продолжал звучать скрипучий голос старика, начавшего свой рассказ с того, что бомба, сброшенная с первого же “Мессершмитта”, прошила дом насквозь, но не взорвалась.
Бомба, сброшенная с первого же “Мессершмитта”, прошила дом насквозь, но не взорвалась. Выползшая из погреба Любка-староверка, разглядывая мигом скособочившийся соседский дом, долго не могла слова произнести. Чудо и только.
В доме, правда, к тому времени никого не было. Любка сама помогала старому Авруму грузить пожитки на подводу. Уж два дня прошло, как он, посадив поверх скарба Лизу, тронул кнутом коня и потащился по одесской дороге на восток. Во дворе только Любка и осталась. Да еще Савченко с Кланей своей, женой, да с сыном малолетним. Кланя первый день голосила, умоляла мужика уехать, но, получив плетью по спине, успокоилась и затаилась. Во двор не выходила.
Крадучись, Любка пробралась в Аврумову хату. Рваная дыра свисала с потолка куском утреннего неба. А посреди пола зияла аккуратная пробоина, гладкая и глубокая. Любка осторожно заглянула да и отшатнулась, как от преисподней.