— Ну, давай-давай, — разрешил инспектор. И приготовился считать.
Антошка тоже изготовился, прищурился и как ущипнет кукушку от всей души, чтобы больше накуковала. А та молчит. Он щиплет, а это дитя гнездового паразитизма, как совершенно верно указано в энциклопедии, даже клювом не ведет. Так и не сказала ничего. В общем, новый скандал. Антошку даже временно от работы отстранили. Потом, правда, восстановили. Но уже без кукушки.
А инспектор вскорости исчез. Господи прости! То ли помер, то ли сквозь землю провалился. Года не протянул.
— Так вы меня слушаете, барин? — переспросил извозчик, которому, конечно, было скучно погонять кобылу молча.
— Слушаю, слушаю, — заверил я, занятый своими мыслями.
— Так вот, я и говорю: прихожу я к нему на квартиру. Жил он в клубном доме, во втором этаже. Вхожу в комнату: он брился. Я к нему. Ваше благородие, денег пожалуйте — и начал просить. Как ругнет он меня, да как бросится на меня с бритвой! Я бежать, давай, бог, ноги, чуть не зарезал. С той поры я так и бросил. Думаю себе: пропали деньги, и искать нечего, а уже больше не повезу.
— Это кто ж такой?
— Я ж сказал: чиновник из графской канцелярии. Возил я его раз на хутор Рено. Следовало пять рублей — говорит: в другой раз отдам. Прошло с неделю. Выходит: вези на хутор Рено!.. Повез опять. Следовало уж десять рублей, а он и в этот раз не отдал. Возил я его и в третий, и опять в долг: нечего было делать; и рад бы не ехать, да нельзя: свиреп был, да и ходил с железной дубинкой.
Тут я стал что-то припоминать, повнимательнее пригляделся к вознице, и неожиданно из меня вырвалось:
— А Вася-то что?
— Какой Вася? — не понял он. — Не было никакого Васи.
Ну, да, действительно, какой Вася… Вася.
— А фамилия-то твоя как?
— Береза, барин, моя фамилия. Все мы Березы, весь род. — И оскалился в бороду. — Иные, конечно, надсмехаются. Вроде как мы деревья, а не люди. И бог с ними, пускай надсмехаются.
— Что ж, так и не отдал денег-то?
— Кто?
— Ну, чиновник-то этот.
— То-то и оно, что отдал. Прошла неделя, другая. Только раз утром гляжу — тут же и наша биржа… растворил окно, зовет всех, кому должен… Прихожу и я. На вот тебе по шесть рублей за каждый раз, — говорит, — да смотри вперед, не совайся!
— Да зачем же ездил он на хутор Рено?
— А бог его знает! Посидит, походит по берегу час, полтора, потом назад.
— Как так? Разве он не на дачу к даме сердца ездил?
— Про даму сердца, барин, ничего сказать не могу. А только видел я, что никакой дачи не было. По берегу ходил — было. А про дачу ничего не знаю.
С полверсты примерно не доехав до хутора, я спрыгнул на землю и побрел к берегу, оставив извозчика дожидаться у дороги. Чуть дальше, где берег легким выступом уходил в море, уже светились огни дачного поселка — словно мелкие осколки догорающего заката. На гальке у самой воды спали перевернутые лодки, и тут же, привязанные к сваям уходящего от берега узкого причала, дышали на мелкой волне готовые к ночному лову шаланды.
Пройдя три десятка метров по мосткам, я скользнул за заграждение и заглянул в темную вечернюю воду. Контуры моего отражения плавали в беспокойной воде, то истончаясь до полного исчезновения, то вновь обретая форму, летящую, прыгающую, извивающуюся, словно вода отражала призрак. Она отражала не только меня. Она отражала затухающее небо и первые вызревшие на нем звезды. В ней, точно таким же образом извиваясь, плавали прибрежные пирамидальные тополя, теряя в сумеречной воде свои острые кроны. Море отражало целый мир. Оно искажало целый мир. Это было гигантское кривое зеркало из комнаты смеха. И этой комнатой смеха был целый мир, мир, где уже никто не смеялся, глядя на свое отражение.
Никто не смеялся, хотя, конечно, все это было смешно. Какая дача? Какая дама сердца? А еще и деньги! Зачем? Если бы он решился, любая шаланда увезла бы в ночь, к западному берегу за сущие гроши. И все! А если пролеткой — так еще проще. Степью… До Измаила или Рени. Никто бы и хватиться не успел.