И вот окровавленная принцесса, — прекрасное название для жестокой сказки. Вилье де Лиль-Адан воспользовался этим сюжетом. Эболи осталась кривой, у возлюбленной короля отныне появилось зияющее отверстие посреди лица. Филипп II, любивший еврейку до безумия, тем не менее продолжал держать при себе одноглазую принцессу. Он наградил ее несколькими титулами и арендами; а в знак сожаления о прекрасном зеленом глазе, который он погубил, он велел врезать в пустую и сочащуюся кровью орбиту великолепный изумруд в серебряной оправе, которому хирурги постарались придать подобие взгляда. С тех пор окулисты сделали большие успехи; но принцесса Эболи, уже потрясенная потерей своего глаза, умерла вскоре от последствий операции, и с этим глазом ее положили в гроб.
Все было варварским при этом Филиппе II — и манера любить, и манера оперировать.
Филипп II, безутешный любовник, приказал вынуть изумруд из глаза покойницы и вставить в кольцо; он постоянно носил его на пальце, не расставаясь с ним даже во сне, и, когда он в свою очередь скончался, говорят, — эта зеленая слеза была у него на безымянном пальце правой руки.
Кольцо, которое вы держите, мой милый, совершенно схоже с тем кольцом. Я приказал сделать его по образцу кольца короля; это работа испанского мастера, ибо подлинное кольцо сохраняется в Эскуриале. Мне доставило бы удовольствие украсть его, ибо в музеях я одержим воровскими склонностями; предметы, имеющие историческое прошлое, в особенности прошлое трагическое, меня всегда странным образом пленяли. Недаром я — англичанин; но то что легко проделать во Франции, невозможно осуществить в Испании: их музеи имеют настоящих сторожей.
Итак, я должен был удовольствоваться, заказав себе подобное кольцо у мадридского ювелира; они — мастера в этой работе. Эти когти любопытно вырезаны; но самое замечательное — это камень, не из-за своего веса и прозрачности, но обратите внимание на его вместимость! Видите ли вы эту каплю зеленого масла, трепещущую и переливающуюся внутри его; это капля яда, — страшного индийского яда такого моментального и смертельного действия, что стоит только коснуться до него кончиком языка, чтобы умереть на месте.
Это — мгновенная смерть, верное и немучительное самоубийство, заключенное в этом изумруде. Стоит прикоснуться зубом, — и Эталь сделал движение, как бы поднося кольцо к губам — и вы покидаете этот низменный мир низменных инстинктов и низменных созданий, чтобы одним скачком перешагнуть в вечность.
Вот он, верный друг, Deus ex machina — презирающий общественное мнение и полицию… Да, да мы живем в трудные времена, а нынешние судьи очень любопытны. Приветствуйте, подобно мне, милый друг, этот яд, служащий нам спасителем и освободителем.
К вашим услугам — если когда-нибудь вам случится в этом надобность!»
Читающим в душах
Вот он, верный друг, Deiis ex machina — презирающий общественное мнение и полицию… Да, да мы живем в трудные времена, а нынешние судьи очень любопытны. Приветствуйте, подобно мне, милый друг, этот яд, служащий нам спасителем и освободителем.
Сентябрь 1898 г. — «К вашим услугам, если когда-нибудь вам случится в этом надобность!» Каким тоном произнес это Эталь!.. Поистине, можно было подумать… Кровь бросилась мне в голову, я готов был схватить его за горло.
За кого он меня принимает? Уж не причисляет ли он меня ненароком к садистам и растлителям детей, каковы почти все его компатриоты, эти ханжи-англичане с лицами, побагровевшими от джина, эти мясные туши, которые по вечерам удовлетворяют свои перевозбужденные чувства, в конторах для найма прислуги, маленькими ирландочками с глазами-васильками, несчастными подростками, которых нищета Дублина предает каждый месяц Минотавру Лондона!
О! эта холодная и жестокая чувственность англичан, грубость этой расы и кровожадность, их деспотические инстинкты и наглость пред слабостью, как все это горело в глазах Эталя, когда он рассказывал медлительно, с кошачьим злорадством, о рассчитанной агонии его юной модели!
Анжелотто, чахоточный итальянчик с площади Мобер!
Я чувствовал, как подымалась во мне глухая ненависть. С каким цинизмом обнажал он предо мною гной своих моральных язв и в то же время от него исходило какое-то ужасное очарование.
Чем больше я рассматривал эту скорбную голову, чем больше любовался трагическим и презрительным выражением лица, тем больше я сожалел, что не знал этого несчастного ребенка; быть может, мне удалось бы освободить его из убийственного плена художника и мое отвращение к Эталю еще усугублялось каким-то странным сожалением. Я менее досадовал на это чудовище за то, что он его погубил, чем за то, что он его знал.