Выбрать главу

— Ах, это вы! — сказала она, не обращая внимания на Морель, возвестившую, облизывая свои крашеные губы: — Изе, два господина — твоих знакомых.

— Ах, это вы, — какими судьбами! вот встреча! садитесь. Вы, значит — кутите! В этот час, по своей доброй воле! Ну и развратники же вы! Значит, там, в комнатке, не выгорело? Морелиха хотела вам подсунуть своих крошек, южанок, прогуливающихся по Рошешуару. В «Фоли-Бержер» им натянули нос. Вы никогда не заглядываете в эти кварталы, вам и выдают их за невинности. Вид у вас приличный; значит, там не сошлись? это — как со мной. Вот болван! Захотел, чтобы я одела мой костюм из Принцессы Ангоры, и все мои бриллианты и еще, пожалуй… — А это — чем плохо? — спрашиваю я, показывая ему мои окорока.

И Изе звонко пошлепала себя по бедрам и продолжала изрыгать поток гнусностей… До чего она опустилась! В каких трущобах заимствовала она эту хрипоту голоса и мещанскую мимику?

Я знал ее как звезду шантанов, а теперь это была самая низкопробная девка. Я был поражен; лучезарное видение того вечера, — Саломея, трепещущая от возбуждения и косметики в «Фоли-Пластик» — упала в лужу. — У тебя все еще твои прекрасные кольца? — сказала она, беря меня за руку.

— А ты, — загоготал Эталь, — покажи — все ли ты еще такая хорошенькая? И он взял ее за подбородок, закинул ей голову назад, чтобы посмотреть ее зубы. Жанна де Морель встала и зажгла свечи.

Изе Краниль была все еще хороша. На ее лице, широком у висков, суживающимся книзу, подобно маске нимфы, сверкали ее великолепные агатовые глаза, — огромные глаза с эмалевыми белками, где вспыхивали серые и зеленые лучи, — знаменитые глаза, которые «созерцали море»; но теперь лицо ее было овеяно выражением бесконечной усталости и скуки; улыбка маленького рта казалась натянутой, несмотря на старание подобрать губы. Краниль казалась опустившейся, надломленной кутежами и ужасной жизнью, до которой она дошла. Она казалась вся огрубевшей, как и ее голос. Как она овульгарилась! Я рассматривал ее с тоской. — Что это такое? — воскликнул я вдруг, указывая на испещрявшие ее грудь багровые пятна. Можно было подумать, что это были ушибы, следы ногтей и даже синяки с запекшимся кровоподтеком. — Что это такое? — спросил я в ужасе. — Тебя били? — Нет, ласкали. Я с греком… — Вот так животное! — воскликнул Эталь. — Тебя поколотили. Ты, должно быть, здорово с нее дерешь, что он тебя так разделывает! — Тогда она с плутовской усмешкой:

— А это, по-вашему — мужичьи шутки? — сказала она, показывая с гордостью три красных пятнышка на левой груди. — Это? — возразил Клавдий, с любопытством наклонившись к телу Изе. — Да тебе, дочь моя, надо полечиться. — И этот чудовищный Эталь выпалил слово, не стесняясь. — Пакостник! — воскликнула танцовщица. — Это каприз — за каждое пятно по двадцать пять золотых; с тем, которое у меня на спине — это стоило две тысячи набобу, который на это пошел: это ожог папироской. — Как! находятся мужчины, забавляющиеся тем, что жгут женщин? Портить такую красотку! Да с какими свиньями ты водишься? — Надо жить, — заключила Изе цинично. — К тому же, у каждого свои страстишки, не правда ли, милый? И она бесстыдно подмигивала, посматривая на меня; рука ее исподтишка ласкала мой затылок ловкими искусными пальцами: я отстранился с омерзением: — Двадцать пять золотых за ожог! Больно это? — Привыкаешь. — Двадцать пять золотых! Мне хочется попробовать. Ты позволишь? — И этот отвратительный Эталь сделал вид, что зажигает папироску. — Это, Клавдий, я вам запрещаю. Пойдемте — с меня довольно. — Я схватил его за руку и увел насильно, оставив пятьдесят золотых Изе. — По прежнему — не в своем уме… — заключила она, подхватив деньги. — Эй, мадам Морель, — соды и немножко эфира.

На улице шел дождь, стояли лужи грязи: в тумане еле мерцали жалкие газовые фонари, тротуары блестели и прохожие ворчливо убегали от проституток, подстерегавших их на углах улиц.

Был час, когда Париж загорается… все подонки города устремляются к разврату, а у меня вся эта грязь была в сердце.

Мы пообедали в ресторане. Вечером мы совершили гнусный обход всех кабаков Монмартра, вкусили всех этих, сотни раз слышанных кладбищенских острот, всех этих гнусных увеселений и в конце концов очутились в «Мулен-Руже».