Я передал пятьсот франков священнику и уменьшил аренду трем фермерам; но я не принял ни мэра, ни учителя, которые хотели повести меня осматривать школу… Новые школы, построенные по плану архитектора из Парижа — вероятно, какие-нибудь чудовищные современные здания, — как можно заключить по высоким претенциозным крышам, обезображивающим теперь левую сторону парка.
Их школы! Мне даже не захотелось возвращаться на ферму. Достаточно было выслушать, как управляющий перечислял все улучшения, сделанные во время моего отсутствия по просьбе арендаторов; каналы и канавы, черепитчатые крыши вместо крыш соломенных, образцовые стойла и коровники, облицованные резервуары для купания лошадей, сорок тысяч франков, сбереженных за три года с аренды на перестройку и переделку старых помещений.
Нет, мне не захотелось возвращаться на их ферму. Жан Дестре не мог бы оставаться тем же Жаном Дестре под новыми сводами черепитчатой крыши, в облицованных фаянсом стенах английской конюшни, в денниках из американской пихты вместо прежних лошадиных стойл. Атмосфера создает людей и вместе с ее исчезновением — исчезает и память о них. Я приехал сюда не затем, чтобы убить призрак; мне даже не пришлось об этом думать, ибо со времени моего приезда во Френез все призраки рассеялись.
Как печальна и некрасива эта страна в апреле! Весна здесь нерешительная, робкая, суровая. Мартовские ненастья еще чувствуются в воздухе, растительность запаздывает; и на печальных плоскогорьях волнуются беспредельные пашни с жиденькими ростками зеленеющей ржи. Небо всегда закрыто тучами, дует резкий холодный ветер и жатва всходит хилая, рахитичная. О! как суров и каменист вид нормандского неба в конце марта! Это его неизбывная печаль, которая, проникнув во фрамуги высоких окон Френеза, омрачила все мое детство и сообщила моей душе болезненное пристрастие к острым ощущениям и к дальним странам.
Во Френезе — те же впечатления! Какой убогой показалась мне анфилада комнат, запустелых, огромных! Этот парк, деревья которого когда-то привлекали меня своей таинственностью и шумливостью, занимает меньше трех гектаров земли; он весь как на ладони. В конце каждой аллеи уже видны поля. Однообразие этих запаханных пространств наводит тоску…
В этом Френезе словно находишься на островке среди моря пашен, и я понимаю, откуда эта тягостная атмосфера, которою я еле дышал, ожидая Бог весть какого чуда, которое развеет тоскливую атмосферу этих полей, этого парка. Я чувствовал себя здесь пленником, словно на маяке, и бесконечные равнины заставляли меня тосковать по другим странам, как тоскуют на берегу моря!
Море! Глаза Жана Дестре цвета морской воды! Оттого они и остались в моей памяти, что заключали в себе все, чего я желал и что еще до сих пор ищу, к чему стремлюсь. В них заключалось откровение невозможного счастья: счастья души! Это — невинные глаза моего чистого детства; ведь только после того, как я развратился, соприкоснувшись с людьми, я так безумно стал искать зеленых глаз. Мания этих зеленоватых глаз теперь знаменует падение, — но как безумно; я любил и привязывался к людям и вещам в детстве. Секрет счастья, быть может, заключался бы в том, чтобы любить всех, не выделяя никого!
Каждая тварь свидетельствует о Боге, но ни одна не проявляет его, — прочел я где-то. Лишь только наш взгляд прилепится к которой-нибудь из них, тварь отвращает нас от Бога.
Тот же день, 9 часов вечера. — Возвращаясь недавно с кладбища, я сделал большой крюк, чтобы не проходить через деревню. Мне хотелось избежать кумушек, сидящих на порогах, детей, возвращающихся из школы, и разговоров с мужчинами, собравшимися у шорника и у кузницы. Мне казалось, что и здесь моя гнусная репутация предупредила меня; досада взяла меня при мысли обо всех этих шушуканьях и смешках, и я оставил в стороне деревню, пройдя позади домов.
Со стороны Вье-Кастеля среди поля остановилась повозка фокусников. Женщина стряпала на открытом воздухе на маленькой железной печке. Усевшись спокойно на стуле, она наблюдала за варкой ужина; сырое белье сушилось на оконцах повозки. И два ребенка, — два полуголых мальчугана, с великолепными черными глазами, тормошили козу, должно быть, принадлежавшую семейству. Маленькие, запачканные в земле ручонки, жадно дергали вымя и ротики искали сосков.
Небо, перехваченное на горизонте равнины полоской киновари, заволакивалось сумерками; ветер стих. И на фоне этого теплого и нежного вечера вдруг показался силуэт человека, изуродованный мешком картофеля, который он нес на спине. Он молча поцеловал женщину в лоб, бросив мешок, освободил козу схватил обоих малышей, и стал их безумно целовать. Это был высокий, худой человек со смелым лицом, освещенным рядами чрезвычайно белых зубов; у него был сумрачный и вместе с тем веселый вид; от него пахло потом и пылью, но лохмотья костюма еще словно хранили аромат дрока. Он дерзко смерил меня взглядом и расхохотался мне прямо в лицо, продолжая с той же страстностью целовать своих мальчуганов. Я остановился, чтобы посмотреть на него.