Каким образом Эталь разбудил во мне эту бешеную ненависть?!.. Разумеется, эта ненависть к людям, это отвращение, особенно к «свету», всегда таились во мне, но они дремали где-то глубоко под слоем пепла… Но с тех пор, как я вижусь с ним, словно какие-то дрожжи вскипают во мне, подымается ярость, точно пена в молодом вине — в вине ненависти и проклятия; вся моя кровь кипит, тело ноет, нервы возбуждены неистово, пальцы сжимаются, жажда убийства пронизывает мой мозг… Убить кого-нибудь! О! как это успокоило бы меня, утишило бы мою ярость… и руки мои кажутся мне руками убийцы.
Так вот каково обещанное исцеление! И, однако, присутствие и беседа с Эталем приносят мне облегчение, его присутствие ободряет меня и голос успокаивает… С тех пор, как я вижу его, мрачные видения, дразнившие меня, стали реже являться; меня уже не преследуют навязчивые маски… исчезло безумие зеленых глаз, изумрудных зрачков Антиноя!..
Этот человек словно заколдовал мою болезнь — я уже не страдаю больше манией взглядов, взглядов и взглядов; беседа с ним так очаровательна, — у него такая бездна интересных идей, его малейшие замечания находят во мне такой отклик. Это мои мысли, хотя бы самые отдаленные, даже почти неродившиеся, о существовании которых я даже не подозревал, но его слова вызывают их наружу. Этот таинственный собеседник рассказывает мне обо мне самом, облекает в плоть мои грезы, он говорит вслух, а я пробуждаюсь в нем, словно в другом моем существе, более утонченном и определенном; его беседы помогают родиться моему новому существу — его жесты уясняют мои видения, ему я обязан светом и жизнью.
Он рассеял, разогнал мои сумрачные видения и они больше не угрожают мне.
А вместе с тем, эта дикая ненависть и жажда убийства растут во мне!
Быть может, это одна из фаз моего исцеления, ибо я исцелюсь, — Эталь мне это обещал.
Июль 1898 г. — Эталь, подобно мне, интересуется шантанами и публичными балами. Человеческое тело, уродство которого так же печалит и возмущает его, становится для него источником невыразимой радости, если случайно оно оказывается прекрасным; чистота форм, их гибкость и мощность так же успокаивают и проясняют его. У Эталя удивительно острый взгляд, отыскивающий эту красоту под самыми жалкими лохмотьями, в самом убогом и нищенском наряде… Его чутье артиста изумительно выслеживает и откапывает, и с какою беспокойной находчивостью, эти черты красоты, в особенности среди уличных женщин, оборванцев и бродяг! И это — излюбленный художник великосветских дам.
Вкус Эталя льнет к телам бедноты подобно тому, как свинья тяготеет к падали; он сам говорит о себе с насмешкой, что у него странное и упорное влечение к язвам и рубищам…
Однажды вечером мы зашли на бал в улице Гете, возвращаясь из Версаля, — в эту залу, насыщенную разгоряченными испарениями, переполненную разряженными рабочими, ремесленниками и проститутками; и его проницательный взгляд знатока тотчас разыскал в этой толпе пару: женщину еще молодую, худощавую, причесанную с буклями на уши под Клео де Мерод, уже поблекшую, несмотря на свою молодость. Как ярки были ее тонко сжатые губы, какие зловещие круги вокруг огромных ненасытных глаз и как мрачен взгляд, которым она следила за проделками и антраша своего кавалера.
Ее кавалер — конечно, и любовник, — оставил ее и, отойдя в сторону, с небрежным видом, в своем потрепанном вельветиновом костюме, подавшись вперед корпусом и вытянув ноги, прыгал, словно вырвавшийся жеребчик, среди танцующих, хватал победоносно всех женщин, мимоходом вертел их как волчки одну за другой, восхищенных и возбужденных, ловко повертываясь на каблуках!
А оставленная им женщина с черными бандо, худым лицом и мрачным взглядом, наблюдала за ним, выслеживала и подстерегала его с глухим страхом и растущим гневом; остальные женщины образовали круг, и он, возбужденный, изображал из себя душу общества, щеголял вывертами ног, прыжками и разными антраша. Отряхнул полы своей куртки, подошел вразвалку, поклонился до земли бледной и молчаливой девушке и, выгнувшись, словно играя в чехарду, просунул между ног усмехающееся лицо, продолжая кривляться.
В наэлектризованном зале раздались аплодисменты, взрывы хохота. Девушка позеленела; одной рукой она шарила в кармане под фартуком, но вдруг он схватил ее за талию, сжал жадным объятием, стиснул губы бешеным поцелуем и, глядя друг другу в глаза, с еще влажными губами, крепко сцепившись, переплетясь ногами и тесно прижимаясь друг к другу — она, все прощая, со смешком польщенной женщины, он — гордый и манящий сердцеед — вальсировали и вертелись, горделиво афишируя наконец заключенный мир, на глазах у всех страстно желая друг друга.
«Негодяй красив, — прошептал Эталь мне на ухо, — девчонка не соскучится нынче ночью».
Я вздрогнул, — его голос словно пробудил меня от сна. Острый и блестящий взгляд Эталя вонзился в меня, словно лезвие, я чувствовал, как вошло в меня его холодное острие; он наблюдал за моим настроением, знал мое желание вплоть до бессознательного волнения, пробужденного во мне этой сценой и этим малым… И я почувствовал, что во мне клокочет ненависть — ненависть к Эталю и к любовнице этого негодяя!
И это — обещанное мне исцеление… Я боюсь этого англичанина, его голос пробуждает во мне гнусные представления, его присутствие угнетает меня, движения вызывают мерзостные образы.
20 июля. — Эталь уехал. В понедельник его отозвали в Брюссель письмом; этот спешный отъезд был вызван продажей картин и эстампов. Он должен был вернуться на третий день. Самое позднее — в четверг. И вот уже больше недели, что он сидит там, то и дело возвещая мне о своем возвращении лаконическими телеграммами; но телеграмм на моем столе уже целая грудка, а мой друг все еще не возвратился.
Какое место он занял в моей жизни, как мне его не хватает! Его присутствие сделалось мне так необходимо, что со времени его отъезда какой-то голод терзает меня, раздирает мое существо. Это положительно ощущение голода, и в то же время я задыхаюсь и изнемогаю. И, однако, я чувствую, что боюсь и ненавижу этого зловещего англичанина.
25 июля. — Три невесты Торопа. Это мне прислал Эталь — чрезвычайно редкая гравюра, которую он купил на этой продаже и которую послал мне вместе с письмом, возвещающим его приезд в понедельник. Через три дня! Да ведь это выйдет две недели.
Тороп, Ян Тороп, мне знакомо это имя; он очень известен в Голландии. Три невесты.
Это какая-то квази-монашеская чертовщина: среди пейзажа, наполненного лярвами, свивающимися, кривляющимися, словно туча пиявок, встают под звон колоколов три призрачные женские фигуры в саванах из газа, подобные испанским мадоннам. Три невесты. Невеста Неба, невеста Земли и невеста Ада… И у невесты Ада — с двумя змеями, извивающимися на висках и придерживающими покрывало — самый привлекательный образ, самый глубокий взор, самая обаятельная улыбка.
Если бы она существовала, как бы я полюбил эту женщину! Как я чувствую, что эта улыбка и этот взгляд в моей жизни означали бы исцеление!
Я не устаю рассматривать и изучать обаятельное лицо. Три невесты — очень странная вещь в деталях и композиции: здесь фантастика и мечта переданы с изумительной изысканностью; здесь смешивается манера Гольбейна и видение курильщика опиума.
«Это католицизм азиатов, — пишет мне Эталь в своем письме, — ужасный, кошмарный католицизм, объясняющийся тем, что этот голландец Тороп — по рождению яванец. Я знаю, что вам понравится этот Тороп.