— Сейчас начнем, — объявил Эталь, отдал приказания яванкам, затем, отведя новоприбывшего в сторону: —Почему вы пришли так поздно, Томас, я беспокоился, — боялся, что вы не придете.
На что ирландец отвечал спокойно:
— Вы знали, что я приду, — я обещал.
Опиум
Яванки подали каждому из нас по трубочке, наполненной зеленоватой массой; из-за гобеленов появился негр, одетый во все белое, и зажег всем по очереди трубки о пылающие уголья в серебряной жаровне; и, лежа полукругом на подушках и азиатских коврах, облокотившись на персидские бархатные или вышитые шелками угольники, мы теперь молчаливо предались курению, все сосредоточенно следя за действием опиума.
Мастерская, только что такая шумная, погрузилась теперь в тишину. По знаку Эталя, проворные руки яванок расстегнули нам жилеты и воротнички, чтобы облегчить вдыхание яда. Я лежал возле сэра Веллкома. Мод Уайт, свободный стан которой непринужденно колебался под ее черным бархатным пеплумом, курила, расположившись рядом со своим братом. Англичане образовали особую группу и уже стихли под возрастающим действием наркотика.
Престарелая герцогиня Альторнейшир оставалась в своем кресле, выпрямившись и словно застыв в своих драгоценных доспехах; она одна присутствовала, но не участвовала в курении.
Эталь, с трубкой в руках, еще бегал, отдавал различные приказания, — велел потушить все свечи. Только две были снова вставлены и зажжены посредине комнаты; они горели на двух противоположных углах расстеленного ковра; негр набросал здесь целую охапку цветов, затем удалился.
Свечи и цветы! — можно было подумать, что здесь панихида. Дым от наших трубок подымался, свиваясь в голубоватые спирали — в мастерской царило тягостное молчание. Эталь наконец пришел и улегся между Веллкомом и мною — и начались танцы яда…
Среди тягостной и немой тишины обширной мастерской, наполненной парами, — раскачивания, ритмический топот и медленные движения словно мертвых рук двух яванок…
Стоя среди набросанных цветочных лепестков, освещенные призрачным светом двух свечей, они лихорадочно топтали ковер глухими ударами пяток; их колени и тонкие ляжки сверкали среди развевающихся прозрачных газов. Теперь на них были странной формы диадемы, вроде конусообразных тиар, делавшие их лица треугольными и устрашающими; в то время как они извивались в тишине, медленным и размеренным движением всего тела, нагрудники из раковин неслышно соскользнули с их торсов и нефритовые запястья с их обнаженных рук: они раздевались. Украшения легко соскользнули к их ногам с легким звуком раковин, упавших на песок, белые шелковые туники последовали за медленным падением украшений; и теперь, как бы подчеркивая свою наготу заостренными конусами диадем, они казалось, исполняли среди голубоватых паров восхитительный и заунывный танец двух черных змей.
В полутемной зале теперь виднелись неясные группы разметавшихся курильщиков; то здесь, то там, выступали из мрака искаженные лица, словно маски, — бледные лица уже опьяненных людей; другие тонули во мраке и, среди всех этих казавшихся убитыми тел, выделялся недвижный силуэт старухи Альторнейшир, словно зловещая и величественная статуя, по временам освещаемая пламенем свечей, отражавшимся в кристаллах ее ожерелий.
Уже слышалось храпение заснувших; среди лепестков продолжали плясать обнаженные куклы.
Вдруг они схватили за талию друг друга и закружились в тесном объятии, представляя одно тело о двух головах, затем вдруг исчезли… Да, вдруг исчезли, рассеялись как дым, и в то же время зал внезапно осветился.
Целая стена ковров вдруг исчезла и в форме сцены появился стол, служивший Эталю для моделей, посеребренный луной, холодный и лощеный словно паркет, освещенный снаружи перламутром и инеем бледного ночного неба.
На небе, затянутом редкими облаками, вырисовывались черные и острые силуэты труб и крыш, целый горизонт труб, срезанных стен и мансард; вдали виднелся купол Валь-де-Грасс: молчаливый, фантастический Париж с птичьего полета, панорама из окон Эталя, декорированная рамой стеклянного окна его мастерской… И среди этой импровизированной сцены виднелось призрачное существо, что-то белое, похожее на вьющийся газ или снег, что-то серебристое и неосязаемое; и это хрупкое, кружащееся и прыгающее при луне, в этом унылом и пустынном углу мастерской, существо, была очаровательно-нагая танцовщица.
Словно хлопок снега, кружилась она в немом воздухе и только легкий звук ее прыжков оживлял тягостную тишину. Если бы не легкий шелест ее газовых одежд, она была бы сверхъестественна в своей прозрачности и худобе: ножки ее казались не толще цветочного стебля, едва заметные очертания груди, бледность, переходящая в голубизну от лунного света, невероятно тоненький стан придавали ей сходство с совершенно призрачным цветком, призрачным и отравленным какой-то зловещей красотой. Фон парижских крыш и труб венчал это видение. Это было маленькое создание — душа Монпарнаса или Белль-Вилля, танцующая здесь среди холода ночи. Ее курносое, но нежное личико привлекало мрачным очарованием мертвой головки; длинные черные бандо составляли ее головной убор, и в глазах, окруженных синевой, горело опьяняющее пламя, синие вспышки которого повергали в трепет… Где я уже видел это существо? Она походила своей хрупкостью на Вилли, а улыбкой — на Изе Краниль, со своим алым треугольником, иронически улыбающимся и открывающим твердость эмали… О! эти тени на ее спине! Как просвечивал скелет под плоскостью ее грудей!
Вокруг меня из грудей вылетали хрипы: курильщики уже больше не храпели; голова моя была тяжела и холодный пот смочил меня, а белый хлопок все еще кружился…
Вдруг он загорелся фиолетовым светом, словно освещенный газовым прожектором… И вдруг крыши с неба хлынули в мастерскую. Теперь они были на потолке, стекло окна в этот же момент разлетелось, невидимые дома этих крыш и труб вдруг выросли из-под земли и я, лежа на моих восточных подушках, очутился на тротуаре улицы в пустынном уголке Парижа.
Это был какой-то перекресток улицы в унылой окраине города, — площадь, окруженная новыми зданиями, еще не населенными, ворота, забитые досками, пустые пространства, уходящие в даль… морозная ночь, очень ясное небо, жесткая мостовая: ужасное ощущение запустения и одиночества…
По одной из улиц, застроенной белыми зданиями, вышли два ужасных оборванца: бархатные штаны, полотняные куртки, красные фуляры, обмотанные вокруг шеи — гнусные воровские профили из-под высоких фуражек. Они неслись, словно ураган, таща за собой женщину, отбивавшуюся от них, одетую в бальное платье. С плеч ее ниспадала роскошная шубка; это была белокурая, хрупкая женщина, лица которой не было видно — я боялся ее узнать. И вся эта сцена насилия происходила в глубокой тишине.
Я видел только жемчужную спину и нежный белокурый затылок молчаливой и истязуемой женщины; грабители тащили ее за руки, упавшую на колени, оцепеневшую от ужаса. Я хотел позвать на помощь и не мог: две сильные руки, два когтя, схватили и меня за горло. Вдруг один из оборванцев бросился на женщину, опрокинул ее лицом к земле и, став на колени, перерезал ей шею кортиком… Брызнула кровь, запятнав красным черную бархатную шубку, белый шелк платья и нежный золотистый затылок. Я проснулся со стоном, задыхаясь от душивших меня криков.