Тогда девочка, перепуганная, прижавшись к своему покровителю, пробормотала рассказ о встрече и последовавшей сцене, сопровождая его соответствующими жестами; мужчина слушал ее с зажегшимся взглядом, его зловещее лицо прояснилось и он смотрел теперь на меня с благосклонностью.
«Ладно, — бросил он, сгребая три луидора, которые я положил на стол, — я все понял, стоит только сговориться.
Эй ты, соплячка, пошла вон, очищай комнату, недотепа! Надо ее простить, — молода, жизни не знает. Иногда попадаются такие чудаки — вот она и испугалась. Ступай, жди меня внизу у виноторговца, да позови Ненеста, типографского ученика, который уже десять дней как путается с толстой Марией, — того мальчишку, которого она подобрала и который у ней теперь живет; у толстой Марии, или ты оглохла? — и он замахнулся на девочку, — у толстой Марии, что живет на чердаке на углу улицы Лекурб; скажи ей, чтобы она шла вместе с Ненестом и приведи их обоих к моему виноторговцу, мы с барином сейчас сойдем. Держи на чай!» — и он бросил девочке пять франков, а когда бедняжка вышла, добавил: «Надо только столковаться… если бы барин объяснил дело… Я — продувная бестия, я — не бревно и вещи вижу с первого взгляда. Так и надо было сказать и можно было бы найти то, чего вам нужно. Я понимаю, чего вам надо». И он пропустил меня перед собой, широко распахнув дверь: «Пожалуйте, сударь…»
Дойти до этого, носить у себя на лице такую маску, что посреди улиц Гренель и Вожирар мне нашептывают те же предложения, которые я слышал в Каире и на набережных Неаполя!
И душу этой маски я впитал в себя перед живописью Гюстава Моро. До чего я дошел, мой Бог! И я даже не убил этого человека, осмелившегося со мной так говорить. Значит, Эталь все уничтожил во мне!
День Лилеи
Париж, 15 мая. — «Ницца. Процесс мой выигран. Портрет маркизы Эдди и несколько других пять дней тому назад отправлены из Лондона, и Ротнер известил меня телеграммой, что вчера они прибыли на вокзал. Я еду, чтобы самому получить их; все будет распаковано и готово для осмотра завтра, вечером, в моей мастерской. Приходите же познакомиться с этой прелестной леди Кернеби, развод которой возвратил меня к моей палитре. Она все продолжает медленно угасать среди золотисто-голубой весны на Ривьере; агония придает ей такие тона… Я спешу возвратиться в Париж, чтобы прибавить несколько мазков на моих полотнах. Эта маленькая чахоточная маркиза, сама того не подозревая, позировала мне для настоящего шедевра. Я начал ее писать уже больную, окончу умирающей: думаю, что это интереснее, чем передать какое-нибудь изменение в лице женщины… Она и восковой бюст маленького неаполитанца навсегда останутся двумя самыми интенсивными впечатлениями моей жизни… в области искусства, конечно; самыми острыми и самыми богатыми, сложнейшими ощущениями. Ведь вы, мой милый герцог, вы — не более как дилетант, но вы поймете чувства радости и гордости, которые я испытываю перед этим портретом.
Вы увидите, кстати, как маркиза Эдди похожа на своего брата. Вы увидите также на улице Сервандони еще несколько произведений вашего Эталя: набросок герцогини Сирлей, этой бедненькой супруги пэра, которая так ужасно умерла несколько дней спустя после окончания ее портрета, и пастель с маркизы Бикоском, самой неврастеничной из всех замужних американок в Лондоне, которую сеансы до такой степени изнуряли, что я никогда не мог окончить ее. Да, да; врачи запретили ей посещать мою мастерскую. Но успокойтесь: маркиза Бикоском не умерла; в настоящее время она должна находиться в Китае; маркиз был назначен посланником в Пекин. Таким образом, я приглашаю вас не совсем на бал жертв. Итак, до завтра; не правда ли? Вся моя лондонская мастерская переселилась ко мне. Приходите часам к семи: в мае месяце восхитителен именно этот час дня.
Ваш
Клавдий Эталь».
Письмо помечено четырнадцатым. Значит, сегодня вечером в семь часов Клавдий приглашает меня созерцать преступные, истомленные и близкие к агонии красоты этих знаменитых убийственных портретов.
Герцогиня Сирлей, маркиза де Бикоском… И мне приходит на память весь разговор с Пьером де Терамоном и его визит ко мне в августе месяце, меньше года тому назад.
«У него есть особо приготовленный сигаретки, которые побуждают к ужаснейшему разврату, а молодая герцогиня Сирлей, говорят, умерла в шесть месяцев, потому что во время сеансов вдыхала запахи странных и опьяняющих цветов.
Что же касается маркизы Бикоском, то она перестала позировать Эталю благодаря настояниям врачей; неврастения, которой она страдала, неудержимо росла в атмосфере этого цветочного рынка, вечно наполненного туберозами и лилиями; она чувствовала, что умирает там.
Цветы эти, обладавшие свойством делать кожу тела похожей на перламутр и окружать восхитительной синевой глаза тех, кто вдыхал их запах, эти цветы — возбудители чудесной бледности и трогательной синевы под глазами — распространяли миазмы смерти. Из любви к красоте, из страсти к длительным томным взглядам и нежным краскам Клавдий Эталь отравлял тех, кто позировал ему; этот сеятель агоний культивировал истомленность».
Да, таковы были слова Терамона, эта ужасная легенда, создавшаяся вокруг имени художника, эти слухи, ходившие в клубах, эти отголоски лондонских сплетен.
Итак, Синяя борода приглашает меня сегодня вечером посетить тех, кого он убил.
Париж, 16 мая, четыре часа утра. — Я убил Эталя!
Я не мог более! Жизнь сделалась для меня невыносимой, воздух смертоносным. Я убил. Я освободил себя самого и других, так как, уничтожив этого человека, я уверен, что тем самым спас других людей. Я уничтожил элемент извращения, скрытое семя смерти, хищную личинку с мрачными лапами, протянутыми ко всему, что молодо, ко всему слабому и неопытному. Я освободил Веллкома (в этом я уверен); я, быть может, спас кроткую маркизу Эдди, чью душу он расхищал и чью агонию он тиранил; и, быть может, я разорвал ту ужасную сеть очарования, которую он бросил на маркизу де Бикоском. Ведь человек этот был больше, чем простой отравитель: он были колдун и, отравив его его же собственной рукой, я был бессознательным карающим орудием Судьбы; я был рукой, занесенной другой волей, более сильной, чем моя; я довершил тот жест, которым он угрожал миру, я окончил его земное поприще.
Волшебник умерщвлен своей же волшбой…
А сам я скрылся… Я поступил так под влиянием страха, из законного чувства самосохранения: я убил его, чтобы не быть убитым самому, потому что Эталь вел меня к самоубийству, а быть может, и к еще худшему, и я говорю теперь о спасении других только для того, чтобы оправдать себя. В тот момент, когда я разбил о его зубы ужасный изумруд, я думал не о других, а только о себе одном. И вот почему я — не что иное, как самый обыкновенный убийца; даже не убийца по призванию, который убивает из-за наслаждения убить, даже не убийца из сладострастия, которым я мог бы стать — но просто испуганный обыватель, стреляющий, весь дрожа, в вора, присутствие которого обнаружено грохотом падающей мебели.
Я убил Эталя! Как это случилось? Конечно, я ненавидел его, но боялся его я еще больше. И вот, я словно еще там, стараясь собрать мысли при свете двух канделябров, в тишине заснувшего жилища, и я не могу! не могу! Слова и образы сталкиваются в бедной, пустой голове моей, в которой болтается что-то болезненное; это что-то — мой мозг, разжиженный и раздавленный; в висках у меня стучит, кожа суха, во рту горько, а на дворе, за спущенными ставнями, уже яркий день.
В отеле никто не видел, как я вернулся; я не позвонил к консьержу; сам открыл дверь своим ключом и скользнул в темноту, как вор… нет: как убийца.
Эталь говорил, что Веллком тоже совершил убийство. Теперь, значит, нас двое. Да, мы можем протянуть друг другу руку. Я помню, как он говорил мне, что в один прекрасный день я убью, что я дойду до этого. Значит, он это знал? Если бы я мог верить, что он меня подозревает, я устранил бы его тоже; я не хочу быть убийцей, я — герцог де Френез.