Как она теперь, должно быть надоела китайцам! О! она не обладала притягательностью этого маленького бюста.
И он небрежно уронил свою сухую и когтистую руку на восковое лицо бюста Анжелотто, который он вынул из хранилища, но которого я до сих пор не замечал.
Анжелотто был его триумфом, его гордостью. Целая агония заключалась в этом произведении. Он лепил его с радостью, искусно продленной долгими страданиями и ужасами, и казалось, что под его обрызганными крупными жемчугами пальцами, страдальческое лицо маленького чахоточного трепещет и бледнеет.
— Ну, вот эта — совсем другое дело, — бросил Эталь, отняв, наконец, руку. — Что вы скажете насчет этого лица?
Он указал мне длинное полотно, вставленное в раму из серебра, как некоторые картины в Потсдаме и в германских королевских музеях, — полотно, которое казалось погруженным во мрак и освещенным лишь невидимым источником света: внутренность склепа или траурная комната. Виднелась загадочная фигура женщины, сидящей на голубой атласной кушетке, затянутая в атласное платье лунного цвета. Она напоминала императрицу Жозефину в своем платье ампир, с высокой прической, в которой звездилась бирюза, вся неподвижная и очень обнаженная, с блеском рук и плеч, напоминавшим холодный и нежный блеск ненюфаров; высокая грудь поддерживала эмалевый пояс и на восторженном и неподвижном лице светились два больших глаза с громадными зрачками жидкого, темно-синего оттенка. У нее был восхитительный овал лица нимфы, вдохновенная бледность сивиллы и расширенный взгляд жрицы, видящей Бога; темная шевелюра украшала эту ночную женщину.
О, как гармонировала ее поза с положением слегка расставленных рук, опиравшихся кистями на кушетку, с галлюцинирующей тоской всего этого насторожившегося лица, с тонким рисунком пальцев и тонким, как шея лебедя, изгибом нежных рук, со странным выражением гипноза этой маленькой Дианы времен Консульства! «Не правда ли, она кажется какой-то ночной и лунной среди всего этого си-правда ли, что для этой маленькой нимфы из Эреба нужна была именно такая рама, пышная и холодная, не зловещая, но печальная. Обратили ли вы внимание на изгиб рта? Так вот, эта трехликая Геката, эта жрица Артемиды Таврической, эта Ифигения Глюка — это и есть сестра Веллкома, — маркиза Эдди. Разве вы не находите, что она похожа на него? Посмотрите только на ее глаза».
Слова этого человека раздавались громко в моей душе, он выражал прямо мои мысли. Теперь, когда он кончил расхваливать портрет, какие гнусности выложит он про эту женщину? И мне припомнился кошмарный сеанс курения опиума, устроенный в этой самой мастерской и чудовищные истории, представившие в таком гнусном свете всех участниц этого замечательного вечера. Ни одна не нашла пощады, начиная с преступления Мод Уайт, кончая продажным прошлым герцогини Альторнейшир; всю грязь, все гнусности, все пороки, не спеша, перетряхивал этот ужасный англичанин, обливавший помоями по очереди маркизу Майдорф, княгинь де Сейриман-Фрилез и Ольгу Мирянинскую.
Всех находившихся у него в этот вечер женщин он обрисовал такими ужасающими чертами, обезобразив их с талантом визионера, что имел полное основание в один из моментов на этом бесовском сборище шепнуть мне на ухо: «Мы — на шабаше», чувствуя кошмарную атмосферу. Впрочем, на этом вечере у Эталя мужчины стоили женщин, а женщины — мужчин; стадо Фреди Шаппмана и вылощенных англичан с гардениями в петлицах могло не завидовать трем великосветским иностранкам и, в смысле репутации, граф де Мюзарет и княгиня де Фрилез могли подать друг другу руку; но, по крайней мере, в тот вечер ужасные нашептывания оправдывались видом этих людей и явностью их пороков. Сюда было бы вполне уместно привести полицию, если бы не имена, не высокое положение и не состояние и тех и других. О, эти гости! Мне стоило взглянуть на них, чтобы понять, до какой степени Клавдий был прав, когда приглашал меня прийти взглянуть на нескольких «монстров». Впрочем, он, вероятно, шепнул им ту же фразу и про меня: я тоже входил в состав его коллекции и все мы давно знали друг друга, или были осуждены узнать в, увы! таком тесном ограничении нашего позорного кружка; но весь зверинец, собравшийся в ту ночь у Клавдия, имел когти и зубы, мог себя защитить. Я хорошо знаю, что все цивилизованные звери укрощены страхом или корыстью, и что лицемерие надевает человеческие маски на рыла и морды, но в эту ночь из тщеславия они сдерживались, впрочем, готовые укусить, сбросив цепи с намордниками, если бы укротитель оказался слишком далеко, и я терпел Эталя в этой роли хозяина зверинца, ибо звери — были живы.
Теперь же в этот прелестный, золотистый, майский вечер Эталь пригласил меня, чтобы любоваться образами и призраками; таковы были эти три женских портрета, можно сказать, портреты трех покойниц, ибо одна из сих уже умерла, а другая находилась в агонии; убранство комнат было то же и Эталь вновь продолжал свою разрушительную миссию в этой мастерской, осиянной белыми цветами. Он осквернял с удовольствием репутацию этих женщин! С кощунственной радостью обдавал он грязью и их будущее и их прошлое, и это было похоже на то, как если бы на белые лилии бросали лопатами грязь или били заступом прямо по чему-то драгоценному, хрупкому, безгрешному и белому, что от каждого слова могло сломаться, оскверниться, поблекнуть.
О, этот губитель цветов и душ, этот подстрекатель порока, жестокий и веселый косец всех иллюзий, убийца мечтаний, сеятель сомнений, источник отчаяния, что скажет он мне сейчас об этой леди Кернеби? Каким клеймом отметит он это роковое и прелестное лицо, широкие зрачки которого мне так горестно напоминали глаза Томаса? И страх услышать от него неизгласимое заставлял меня умолять его в глубине души: «Только не эту, ради Бога, не прикасайтесь к ней!»
Он приберег ее к концу, как самую лучшую добычу и, уверенный в производимом впечатлении, подобно актеру, который щадит и подготовляет зрителей, он сел на диван, пригласил жестом меня сделать то же и после паузы начал скандировать с видом знатока: слова, словно подрубленные, странно звучали в тишине: «О, эта — достойная сестра нашего дорогого Веллкома». И маленькие глаза его блестели и смеялись жестокой радостью под тяжелыми веками. Он чувствовал, что причинял мне боль и от этого его лицо гнома просветлело. Он снова замолк, наслаждаясь моей тоской. «Я ведь вам сказал уже, что Томас — ее побочный брат и брат со стороны матери — это целая история. Беременность Джорджины Мельдон была одним из крупных скандалов в английском обществе тридцать лет тому назад: виновником его был молодой ирландский фермер. В августе месяце в Ирландии очень жарко и семья Джорджины проводила лето в имении. Так как замуж за фермера не выходят, то молодая девица отправилась разрешаться от бремени на следующую весну в Шотландию. Таким образом Томас Веллком — ирландец по отцу — шотландец по месту рождения; тем не менее, маркиза Эдди законная дочь графа Реджинальда Суссекса; Джорджина эта была редкой красавицей, и я должен объяснить вам свойства атавизма».
Я более не слушал его. Прислонившись к подушкам дивана и продолжая говорить, Эталь вытянул руку, машинально положил ее на голову итальянского бюста, стоявшего на подставке в нескольких шагах от него: и я больше уже ничего не видел, кроме этой руки.
Ее пальцы, покрытые выпуклостями металла и перламутра, скрюченные, как когти, трогали выпуклый лоб Анжелотто. Это был как бы ястребиный коготь, впившийся в изображение бедного ребенка; посреди жемчуга блистал, подобно глазу, отравленный изумруд, и мне казалось, что под тяжестью этой жестокой руки скорбное лицо медленно содрогается и выражает страдание.
Эталь продолжал извергать свои гнусности. Что говорил он? Не знаю, но мне, погруженному в какую-то галлюцинацию, казалось, что между его властных и лихорадочных пальцев вянут и бледнеют по очереди черты других знакомых лиц: вот тонкий овал и большие васильковые глаза маленькой герцогини, вот де ла Бикоском в своем великолепии розового цветка и, наконец, бледное лицо и экстатические глаза маркизы Эдди. О, рука этого отравителя, сжимавшего все эти скорбные, пораженные насмерть лбы! Казалось, вдоль влажных колец струилась синева, и когда в этой оправе из бледных драгоценностей я, после всех других, увидел смятенное лицо, испуганные глаза самого Томаса, — я вскочил в порыве ужаса, ненависти и ужаса, ужаса и ненависти, и не отдавая себе отчета, толкаемый какой-то посторонней силой, бросился на Эталя. Одной рукой удерживая его запрокинутый лоб и в свою очередь жестоко терзая ему волосы и голову, другой я схватил его ужасную руку с еще более ужасными кольцами и с силой запихал ее в рот, в его преступный рот, еще полный имен Томаса и Эдди. С наслаждением наблюдая теперь, как его маленькие глазки ширились от ужаса, я грубо ударил гнездом его перстня об эмаль зубов и тремя ударами разбил ядоносный изумруд.