— Возможно ли, Астрея, что утрата несчастного сына (ибо она так называла Селадона) настолько не затронула Вашу душу, что Вы не сопроводили его смерть хоть несколькими слезинками? Не люби он Вас, или не знай Вы об этой склонности, сие было бы еще переносимо — видеть, что не испытываете особого горя; однако же не могли Вы не ведать, что он любил Вас более себя самого. Поверьте, Астрея, это жестоко — видеть Вас столь мало взволнованной, будто и вовсе он не был Вам знаком.
Тут Пастушка обратила печальный взгляд в сторону Лисидаса и, поразмыслив, отвечала:
— Пастух, смерть Вашего брата огорчает меня, но не по причине его склонности ко мне, а потому, что были в нем достоинства, делающие сию утрату весьма прискорбной. Что же касается его приязни, о коей Вы упоминаете, она так похожа на ухаживания за другими Пастушками — моими подругами, что они должны быть столь же огорчены, сколь и я.
— О, неблагодарная Пастушка! — вскричал невоздержанный Лисидас. — Беру в свидетели Небо, да накажет оно Вас за эдакую несправедливость! Не можете же Вы счесть непостоянным того, для кого гнев отца, осуждение родных, Ваша жестокость и суровость ничуть не уменьшили чрезмерную его привязанность, каковую, не притворяйтесь, Вы тысячу раз ясно замечали в нем. Воистину, вот черствость, превосходящая всякую возможную неблагодарность, ибо поступки и ухаживания его не могли не убедить Вас в том, в чем никто, кроме Вас, не усомнился.
— Ибо, — возразила Астрея, — нет человека, коего это касалось бы более моего.
— Верно, так оно и должно быть, — отвечал Пастух, — ибо был он настолько привязан к Вам, что и не ведаю даже, нет, знаю наверное, что он скорее ослушался бы великих Богов, нежели малейшего пожелания Вашего.
Тут разгневанная Пастушка отвечала:
— Прекратим сии речи, Лисидас, поверьте, они — не в пользу Вашего брата; ведь ежели он обманул меня и бросил в несчастии, не открыв своей хитрости и обмана, он все же оставил мне знаки своего вероломства.
— Вы повергаете меня в невероятное изумление, — воскликнул Лисидас. — В чем же усмотрели Вы повод, могущий быть ему упреком?
— Пастух, — возразила ему Астрея, — история сия слишком длинна и докучна; удовольствуйтесь же тем, что Вы — единственный, кто не знает ее ( ежели Вы действительно о ней не ведаете), и что на всем побережье Линьона нет Пастуха, который не сказал бы Вам, что Селадон расточал любовь свою повсюду. Дабы не ходить далеко за примером: вчера я собственными ушами слыхала его любовные признания Аминте, как он ее называл, и могла бы слушать их долго, кабы не стыд, отвративший меня от этого; да, признаться, были у меня в ту пору и другие дела, к коим следовало поспешить.
Взволнованный Лисидас вскричал:
— Более не спрашиваю я о причине смерти брата: то Ваша ревность, Астрея, и ревность сия должна была иметь великий резон, ибо стала причиною такого несчастия. Увы! Вижу я, Селадон, что преуспел ты в предсказании своих подозрений: ибо ты говорил, что притворство это приносит тебе много горя, и что оно может стоить тебе жизни; но не ведал ты тогда, с какой стороны подстерегает тебя беда.
Затем обратился он к Пастушке:
— Возможно ли, Астрея, чтобы болезнь твоя была так серьезна, что она заставила тебя забыть приказания, столь ясно ему выраженные? Разве не был я свидетелем, раз пять или шесть по крайней мере, когда на коленях он умолял Вас их отменить; разве не помните Вы свое первое повеление по возвращении его из Италии, когда перед этой скалою, где так часто я видел вас вдвоем, он просил Вас приказать ему умереть, но только не притворяться влюбленным в другую? «О, моя Звезда, — говорил он Вам ( и я всю жизнь буду вспоминать сии слова) — я вовсе не отказываюсь, однако же просто не в силах исполнить подобное приказание и, бросаясь к ногам Вашим, умоляю, повелите мне умереть, дабы убедиться в своей власти надо мною, но только не служить никому, кроме Астреи». Вы же отвечали ему так: «Сын мой, я желаю доказательства твоей любви, но вовсе не в твоей смерти, ибо она сразу же вызовет и мою: ведь помимо того, что сие испытание — самое трудное, оно даст нам то преимущество, коего добиваемся мы главным образом, — оно закроет глаза и уши самых любопытных и самых злоязычных». Как возражал он вам не один раз, как всячески, насколько позволено было, сопротивлялся исполнению Вашей воли ( а ведь любовь обязывала его подчиняться) — о том я сам напомню Вам, ежели Вы захотите вспомнить. Уверен, что он не мог бы не подчиниться Вам в любом другом случае, кроме этого, и по правде, мука, вызываемая сим действием, была для него столь велика, что всякий раз, когда он возвращался от того места, где ему надлежало притворствовать, он должен был укладываться в постель, как после неимоверного усилия». Тут Лисидас немного перевел дух и снова заговорил: «Итак, Астрея, брат мой мертв, это свершилось, и верите Вы мне или нет, сие уже не причинит ему ни добра ни зла, а посему Вы не можете счесть, что я выступаю в его интересах — я лишь говорю в интересах истины. Можете верить или не верить мне, но я клянусь Вам, что не более, чем два дня назад я застал его выводящим стихи на коре вон тех деревьев у реки, справа от пшеничного поля. Уверен, что коли соизволите Вы направить туда взгляд, Вы убедитесь, что вырезал их именно он: ведь Вы даже слишком хорошо помните его сочинения, ежели только забыв о нем и о его прошлых ухаживаниях, Вы не потеряли памяти обо всем, что его касается; но я уверен, что Боги не позволят этого, дабы отдать ему должное а Вас наказать. Стихи же таковы: