А тогда я ужасно испугалась, что меня отсылают в Стокгольм, — как, за что, почему, этого я не понимала. Но отцовское решение приняла беспрекословно. «Ты едешь ненадолго, вот увидишь, тебе понравится», — утешала меня Анна, наша работница, которой и поручили доставить меня к деду. Так я пустилась в путь к дальнейшему одиночеству.
На стокгольмском вокзале нас встречал дед — одинокая фигура высилась на платформе и напугала меня еще сильнее. Не снимая перчатки, дед сунул Анне десятикроновую купюру, и девушка поспешно засеменила на противоположную платформу — в обратную дорогу. Дед даже не наклонился ко мне и смотрел на меня с высоты своего роста. И мне казалось, что в тот миг в мире только и остались что он да я, а больше ни единой живой души вокруг. Я рассматривала его вытянутое лицо, иней на бороде и усах, но дед молчал, и даже глаза его ничего мне не говорили. Все так же молча он взял мой саквояж и повел меня за собой по платформе в стеклянном свете зимнего дня.
Дед жил на Дроттниггатан[8], и туда мы так и дошли в полнейшем молчании. Я впервые увидела высокие каменные дома, трамваи, уличные фонари, мощеные улицы — все это было мне в диковинку. Но дед даже ничего не объяснял и не показывал, лишь молча шагал впереди, и я еле поспевала за ним. Он был высоченный, длинное черное пальто развевалось и хлопало, как флаг на ветру. Я запыхалась и все убыстряла шаг, почти бежала, хватая ртом ледяной воздух.
В доме у деда имелся лифт, и когда дед захлопнул тяжелую дверь кабины, я очутилась наедине с ним в тесноте — и заплакала. Лифт, поскрипывая и скрежеща, полз вверх. Дед до меня даже не дотронулся, но, когда кабина остановилась и мы вышли на лестничную площадку, он молча протянул мне носовой платок с монограммой.
Дедова квартира оказалась просторной, с высокими потолками и темными извилистыми коридорами, которые вели в скупо освещенные комнаты. Снаружи до меня все еще доносился непривычный уличный шум — городской шум. В прихожей нас встретила полная женщина в переднике, она сначала взяла у деда шляпу и пальто и лишь потом занялась мной. Она присела на корточки, так что лица наши оказались вровень. Расстегнула мне пальто, развязала ленты на моей шляпке.
— Значит, ты и есть маленькая Астрид, — сказала она, рассматривая меня сквозь очки. Из-за толстых стекол ее голубые глаза казались огромными. Она легонько и нестрашно взяла меня за подбородок. Пахло от нее мылом.
— Меня зовут госпожа Асп. Пойдем, покажу твою комнату.
Она повела меня за собой, а сама несла мой саквояж. Я пошла следом. Передо мной колыхались под черным платьем спина и зад, будто ходила ходуном черная гладь воды. И покачивались завязки передника. Волнистые седые волосы госпожа Асп носила свободным узлом на затылке. Она, наверно, совсем старая, такая же старая, как дедушка, подумала я.
Не знаю, как долго пробыла я в Стокгольме — теперь и не припомнить. Полтора месяца или два? В первый вечер я долго не могла уснуть, лежала и рассматривала отсветы уличных огней на потолке. Согреться не получалось, накрахмаленные простыни леденили, темно-красное одеяло давило на меня своей тяжестью. Из соседней комнаты приглушенно доносилась музыка. Никто даже не подумал утешить и приласкать меня — ни дед, ни экономка. Никто не объяснил, отчего и зачем меня привезли и когда отпустят домой. А вдруг отец отдал меня деду на веки вечные?
Деда я почти не видела; меня полностью предоставили самой себе, и я целыми днями бродила по натертым скрипучим паркетам этой просторной квартиры, заложив руки за спину. Десятилетней девочке нужно было научиться как-то жить в этом зыбком сумеречном мире без начала и конца, в одиночестве.
Большую часть времени у меня занимали библиотека и пианино. Дедова библиотека пахла сухой бумагой и тишиной; за стеклянными дверцами книжных шкафов вдоль стен рядами теснились книги. Целые полки отведены были книгам с непонятными заглавиями или неведомыми письменами на корешках. Шкафы запирались на ключ, поэтому порыться на полках я все равно не могла, но на столе у окна и на маленьком столике рядом с креслом всегда обнаруживалось вдоволь книг, порой даже раскрытых. Я садилась на краешек стула или кресла и медленно листала страницы, и непременно закладывала пальцем то место, на котором книга была раскрыта дедом.
Со стола и стен на меня глядели фотографии в рамках — по большей части то были портреты моих мамы и бабушки. Самый большой мамин портрет, в серебряной рамке, стоял посреди дедова письменного стола. Она глядела в объектив вполоборота, через плечо, и улыбалась мне. Волосы ее струились по спине и плечам, лишь на затылке подобранные заколкой. Какой же счастливой она казалась на этом портрете! Я брала тяжелую рамку и близко-близко подносила к лицу, едва не утыкаясь носом в стекло, — и всматривалась в мамины глаза.