Когда она встала, ее тело несколько ожило. От ее бедер, казалось, исходило сияние, незаметное в сидячей позе. Она играла ими так же, как кокетка бровями, — с лукавством изгибая то одно, то другое. Это была скрытая под маской легкого флирта мастурбация, сродни тем штучкам, к которым прибегали благонравные пансионерки, когда их руки были заняты.
С живостью подтаявшей сосульки она продефилировала в спальню. Ее голос зазвучал по-иному. Он шел, казалось, из самого пояса Венеры; он был сочный и жирный, точно редиска в сметане.
— Когда вы освободитесь, — произнесла она, бросив взгляд через плечо на фигуру в спальню, — я бы хотела немного поболтать с вами.
Это прозвучало как: «Побыстрей отделайся от этой сопли в сахаре и я расскажу тебе о своих сногсшибательных похождениях».
— Мы сейчас закончим, — пообещал Джеральд, напряженно поворачивая голову в сторону спальни.
— Поторопись! — предупредила Лолита, — а то я скоро ухожу. — Неуловимое движение левого бедра подстегивало: — Пошевеливайся. Я не собираюсь тут рассиживаться!
В этот момент вошел бразильский воздухоплаватель, нагруженный подносом с сэндвичами и шерри. Лолита с жадностью набросилась на еду. Ковбой с безумным взглядом маньяка вскочил на ноги и без разбора стал хватать руками все, что лежало на подносе. Леди Эстенброк сидела, забившись в свой угол, презрительно ожидая, пока ей передадут блюдо. Все вдруг насторожились. Смолкло гудение насекомых, спала жара. От всеобщей апатии не осталось и следа.
Минута, о которой так долго мечтал ковбой, наконец-то настала. Минута его коронного выхода, которой он немедленно воспользовался. Его глубокий голос, несмотря на истеричные нотки, был тем не менее не лишен обаяния. Он принадлежал к той породе хименов, созданных на киностудиях, которые более всего страдают от собственной благоприобретенной мужественности. Ему хотелось поделиться одолевающими его страхами. Было заметно, что он не знает, с чего начать, но он был полон решимости заставить всех себя слушать чего бы ему это не стоило. И вот, словно все весь день только это и обсуждали, он заговорил о шрапнельных ранах. Он хотел заставить всех почувствовать, каково это — быть разорванным в клочья, истекать кровью, — особенно под чужим небом, — без надежды на спасение. Ему до чертиков надоели эти сумасшедшие скачки на диких лошадях, надоело продираться сквозь непролазные заросли колючей чапарелли за сто пятьдесят баксов в неделю. Когда-то он лицедействовал на Востоке, причем был неплохим актером, и хотя звезд с неба он не хватал, тем не менее, он был больше, чем просто ковбой, объезжающий перед камерой лошадей. Он мечтал ринуться очертя голову в ситуацию, в которой раскрылись бы его истинные таланты. Он был голоден, и не исключено, что возможная причина, по которой его жена уединилась с Джеральдом в спальне, крылась в том, что там можно было поесть. Судя по всему, сто пятьдесят долларов в неделю случались раз в месяц, а то и реже, а остальное время им приходилось грызть лошадиную шкуру. Вполне возможно и то, что его жена уединилась с Джеральдом, чтобы выяснить причины импотенции мужа. Множество вопросов висело в воздухе, вне и внутри жестоких описаний шрапнельных ран, от которых застывала кровь.
Это был на редкость решительный дикоглазый молодой человек — настоящий Скорпион. Казалось, будь ему дозволено упасть в корчах на ковер, вцепиться зубами Лолите в лодыжку, запустить бокалом шерри в открытое окно, он так и сделает. Что-то, имеющее весьма смутное отношение к актерской профессии, снедало его изнутри. То ли его незавидное положение в кино. То ли тот факт, что его жена слишком скоро забеременела. То ли масса проблем, связанных с мировой катастрофой. Как бы то ни было, он по всем статьям оказался в мертвой точке, и чем больше он метался, тем сильнее запутывался, тем сильнее затуманивался его рассудок… Если бы хоть кто-нибудь поговорил с ним, если бы хоть кто-нибудь возмутился его дикими, бессвязными высказываниями… Но нет, никто и рта не раскрыл. Все сидели как послушное стадо баранов и наблюдали, как он постепенно увязает в непроходимых дебрях своих кошмаров.
К слову сказать, было довольно трудно уследить, как он сам ориентируется — среди свистящих над головой пуль. Он упомянул как минимум девять различных стран — и все на одном дыхании. Родом он из Варшавы, его бомбили под Роттердамом, морем он добрался до Дюнкерка, его сбили под Фермопилами, он улетел на Крит, где его подобрали рыбаки, и наконец сейчас он бороздил дебри Австралии, подъедая объедки с тарелок каннибалов. То ли он в самом деле участвовал во всех этих кровавых бедствиях, то ли просто репетировал роль для новой радиопередачи, понять было нельзя. Он использовал все до единого местоимения — личные, возвратные, притяжательные — все без разбора. То он управлял самолетом, то был солдатом, потерявшим свою часть, то флибустьером, идущим по следам побежденной армии. То он жил, питаясь мышами и селедкой, то хлестал шампанское словно Эрик фон Штрохейм. Но всегда и везде, при любом стечении обстоятельств, он был жалок и несчастен. Нет таких слов, чтобы выразить всю полноту его ничтожества и страданий, словами нельзя описать, насколько жалким он хотел предстать в наших глазах, как хотел, чтобы мы поверили и прониклись его мучениями.
Не выдержав эту лихорадочную агонию, я решил побродить по саду вокруг дома. На дорожке, ведущей в сад, я встретил уже знакомого Стрельца Умберто, который только что выскользнул из объятий горбуньи, обезображенной экземой. Мы пошли в сад, где обнаружили столик для пинг-понга. Юная пара, представившаяся братом и сестрой, предложила нам сыграть партию, разделившись на пары. Только мы начали, как на заднем крыльце возник злополучный ковбой; некоторое время он молча и угрюмо изучал нас, потом скрылся в доме. Тут выскочила невероятно загорелая дама, из которой ключом била энергия, и жадно уставилась на нас. Она напоминала быка в юбке — из ноздрей вырывалось пламя, груди колыхались, как зрелые канталупы1. Первый шарик от ее удара раскололся пополам, второй улетел за изгородь, третий попал моему другу Умберто в глаз. После этого она презрительно удалилась, бросив на прощание, что предпочитает бадминтон.
Через несколько секунд вышел Джеральд и попросил остаться на обед. «Оформитель интерьеров самолично готовит для нас спагетти», — сказал Джеральд.
— Не вздумайте сбежать, — предупредил он, притворно грозя нам пальцем.
Мы хором отказались от его приглашения. (Неужели он не видит, что мы умираем от скуки?)
— Вы, что, не любите спагетти? Они не достаточно хороши для вас, да? — Джеральд стал похож на избалованного ребенка, у которого отняли любимую игрушку.
— Может, выпьем немного вина? — предложил я в надежде, что он поймет намек и скажет, что уже готовят коктейли.
— Не волнуйтесь. Вы, Козероги, чертовски практичны. Конечно, у нас найдется что-нибудь для вас выпить.
— А что именно? — поинтересовался Умберто, у которого за весь день изрядно пересохло в горле.
— Ш-ш-ш, тише! Играйте в пинг-понг. Где ваши манеры? — ужаснулся Джеральд.
— Но я умираю от жажды, — продолжал настаивать Умберто.
— Зайдите в дом, я дам вам стакан холодной воды. Вам станет гораздо лучше. Вы слишком взволнованы. Кроме того, вам следует беречь свою печень. Вино для вас яд.
— Тогда предложите мне что-нибудь взамен вина, — потребовал Умберто, твердо вознамеревшись выдавить из хозяина хоть каплю алкоголя.