Выбрать главу

Савелию казалось, что он начинает понимать, но если б его спросили, то объяснить в чем дело он не мог бы. Марк Варли пришел ему на помощь.

- Моя верная Мари-Жанна скончалась, - сказал он, - и женщина, которая ее заменяет, болтлива, сварлива, глупа и зла. При этом она ворует. Я, стало быть, решил предложить ее место вам. Да и то сказать: вы не из цирюльни ко мне явитесь, а живьем сойдете со страниц Хана Рунка.

И так был в себе уверен Марк Варли, что не нуждался, казалось, в согласии.

Он унес папку в рабочий кабинет, даже не взглянув на Савелия. Но тот слышал, как укладывая папку, Варли точно ей что-то, слегка нараспев, говорил и голос его звучал по особенному.

- Где я такую интонацию слышал? - спросил себя Савелий. Густая пелена, расстилавшаяся перед его умственным взором, колыхнулась, расступилась, приподнялась и он увидел себя ребенком, бредущим по тропинке, в весеннем, располагавшем к доверчивости лесу. Савелий был еще молод и нахлынувшее на него воспоминание не могло относиться к давно минувшему. Но ему казалось, что оно пробралось сквозь столько лет, что вышло из какой-то предшествовавшей {55} жизни. Он и не попытался рассеять это впечатление. Теплый ветерок слегка колебал ветви. Тропинка кончилась и мальчик стал пробираться меж кустов. Он не знал, куда идет. Он ничего не опасался и ничего кругом не было враждебно. Он не боялся заблудиться, не думал о том, что дома его должны искать. Незадолго до того ему объяснили, что услыхав кукушку ее надо сразу спросить: "Скажи, кукушка, сколько мне осталось жить?". И невидимая, всегда где-то прячущаяся птица, которая все знает, ответит: один, два, три, четыре... сколько раз прокукует, столько лет проживешь. Но маленький мальчик не понимал, что значит прожить пять, десять, двадцать лет.

Все-таки, услыхав кукушку, он задал ей вопрос и попробовал считать, но сбился и не помнил когда кукушка перестала куковать: после пяти, шести, десяти раз, или больше, или меньше. И ему захотелось добраться до волшебной птицы, посмотреть, как она прыгает с ветки на ветку, как радуется, как счастлива жить в весеннем лесу, порхать, подниматься к макушкам, спускаться и снова подниматься. Мальчик переменил направление. Все кругом было светло и просто, все благоухало. Но кукушка замолкла. Не было больше кукушки. Потом все померкло, стало темным и он очнулся в постели. Он дрожал, ему было то жарко, то холодно, зубы его щелкали. У постели стоял отец: жесткие усы, блестящие, орленые пуговицы, погоны, твердый воротник белого кителя... "Он приходит в себя", - сказал отец и мягкий, чуть певучий голос этот был точно тем, каким Марк Варли обратился к Хану Рунку, в папке.

Савелий встал, тряхнул головой. Думать о конце приключения, о том, как усталый он присел у березки, в траву, как долго сидел, как ему стало страшно, как задвигались кругом тени, как наступила ночь, как его нашли, донесли до дому и уложили в постель, не относилось и вопросу кукушке и ее ответам, было земным, обыкновенным...

Обратившись к Марку Варли Савелий сказал:

- Я приду на работу завтра утром.

Так просто, так естественно было заменить цирюльню царством видений.

18. - КРОТОСТЬ

Раны Крозье заживали довольно медленно. Теперь он упрекал себя

в недостаточном хладнокровии и в том, что посылая Ламблэ к Болдыревым, поддался побуждения чуть ли не романтическому и не подумал к чему это может привести. Первым последствием было посещение его Асунтой, за которым, с полным основанием, можно было ждать дальнейших попыток встреч. Возвращение же в Вьерзон, тоже поспешно решенное, поставило его в положение, которого он не мог не только предвидеть, но даже и вообразить: дома он оказался окруженным из ряду вон выходящими заботливостью и вниманием и понял, что {56} обстоятельства исключительные могут осветить светом тоже исключительным области, до тех пор остававшиеся в тени. Порыв, который он испытал во время погрузки в санитарный автомобиль, казался ему теперь праздным, с той оговоркой, что причины, побудившие его обратиться к Ламблэ, были неожиданными и ранее ему неведомыми.

Во всем этом была стеснительная двусмысленность. Ни к какому самоанализу он никогда никакого пристрастия не имел и никаким опытом в этой области не располагал. Но совсем отогнать мысли о происшедшем, и о продолжениях происшедшего, он не мог. Бывало, что он составлял в уме письмо Асунте, но всегда выходило или недостаточно тепло, или слишком тепло. С другой стороны ступня в гипсе и повязка на голове мешали ему возобновить обычные занятия. А так как бездействие было ему в тягость, он распорядился, чтобы в спальне было установлено бюро. Ежедневно, на несколько часов приходила секретарша с письмами и бумагами, которой он диктовал и которая тут же все переписывала. Так длилось часа два утром и столько же после завтрака. Мадлэн казалась удовлетворенной: Филипп не мог ускользать из под ее надзора и - упрекая себя в эгоизме - она надеялась, что это еще некоторое время продлится. Бывало даже, что она была готова поблагодарить судьбу за крушение, так изменившее ее мужа. Но тут ей становилось совсем страшно; благодарить судьбу за несчастье? Как можно. Когда Филипп начал вставать и делать первые шаги, на костылях, Мадлэн была вся вниманием, вся предупредительностью, принимая стулья, расправляя складки ковра, прикасаясь к его локтю и повторяя: "тихонько, тихонько, будь осторожным, не утомляйся, не упади...". В недрах сердца ее волны доброты и благодарности сменяли одна другую, и она почти не смела радоваться тому, что Филипп не ворчал и не сердился. Она помогала сестре милосердия, приходившей менять повязку и промывать рану, с такой ловкостью, что та как-то ее спросила, где она училась ходить за ранеными?

- Может во время войны ?

Мадлэн, смутившись, ответила, что никогда раньше за ранеными не ухаживала.

- В таком случат вы достойны восхищения, - сказала сестра. Филипп смеялся.

- Моя жена не знает своих достоинств, - проговорил он. Дни шли, раны на голове затягивались, на них образовалась новая, нежная, розовая кожица, от малейшего напряжения становившаяся красной и воспалявшаяся. Покров был изорван и содран глубоко и на большой поверхности. Шрамы грозили остаться огромными и безобразными. Волосы не отрастали. Глядя на себя в зеркало Филипп раздражался, так как вид у него был почти карикатурный. Таким показаться на фабрике, или в Париже было напроситься на слишком много выражений соболезнования, насчет которых вперед можно было знать, что за ними кроется сдержанный смех. Невозможной стала голова Филиппа {57} Крозье! Не то приплюснутый петушиный гребень на ней образовался, не то огромные красные губы. Вынужденное затворничество было тем более раздражающим, что ступня, хотя оставалась в гипсе, ходить мешала все меньше и меньше и костыли ничего смехотворного в себе не заключали.

- Придется носить берет, или колпак, - говорил он себе, и как-то спросил Мадлэн, что она об этом думает. Никогда раньше он ей не задавал таких вопросов, и она давно заключила, что ее мнение ему безразлично. Теперь, улыбающаяся и растроганная, почти счастливая она старалась его уверить, что хотя шрамы, корки и отдельные клочья его и не украшают, уродства в них нет. Когда все затянется, волосы на нетронутых местах отрастут, он сможет их зачесывать на шрамы и почти ничего не будет заметно.

- Все равно, - ворчал он, - я похож- на беглого каторжника.

- Почему на каторжника? - спрашивала она, и застенчиво трогала его локоть.