Шотландскую королеву играла заслуженная артистка — жена командующего. А возле нее, среди придворных, Белобров сразу увидел Настю Плотникову, и все из минно-торпедного ее тоже увидели. На сцену вынесли большую плаху и топор. Шорин оживился на секунду и хотел опять спорить с Дмитриенко, но артисты играли очень убедительно и он расчувствовался. Настя Плотникова похудела и в красивых одеждах была какая-то маленькая. Говорила она ненатурально, в одном месте запнулась, и Белобров занервничал, что она вдруг забудет текст. Когда пришел палач, командующий сразу ушел из ложи курить. Он любил свою жену и переживал это место, где ей отрубали голову.
— Переживает, — сказал Дмитриенко Шорину, — больно играет выпукло.
После «Марии Стюарт» долго хлопали, а когда перестали хлопать, стало слышно, что в фойе играет оркестр. Там начинались танцы.
Заварзин объявил выступление фокусника, по проходу протиснулся веселый, запыхавшийся Семочкин и зашептал Белоброву и Гаврилову, что они спасли его честь как боевого летчика, что пока в наших ВВС есть такие товарищи, как они, можно быть спокойным и что он требует, чтобы они пришли в столовую на третий этаж.
— Мы в город едем, — сказал Белобров, — ночным рейсовым. Вот его сына встречать.
Семочкин был бледен, карман его подозрительно отдувался, он тер лоб и все время пытался заговорить по-английски. За ним ходила девушка, очень хорошенькая, очень молоденькая и очень беленькая. Она дергала его за рукав и говорила:
— Костик! Ну Костик же!
В ложе появился командующий, Костик исчез, худенькая старушка заиграла на рояле вальс. Фокусник в короткой куртке стал показывать фокусы, непонятные и удивительные. В зале пытались отгадать и хором кричали:
— В рукав! В рукав! За ворот спрятал! За ворот!
Но лепты, или кубики, или курица появлялись совсем в других местах, один раз в кармане кителя Заварзина, от чего Заварзин смутился, покраснел и рассердился. Все в зале хохотали до слез, и командующий тоже.
Вечера здесь не делились на краснофлотские и командирские. Все были здесь, в одном зале. Как летали в одних машинах, горели и возвращались. Или не возвращались.
Дмитриенко от фокусов совсем сошел с ума и ко всем приставал с каким-то двойным дном, а Черепец важничал и говорил, что дело в отвлекающем движении левой рукой, но отказался ответить Дмитриенко, как лента оказалсь в кармане Заварзина.
— Двойное дно, — стонал Дмитриенко, — режьте меня, двойное дно.
…После концерта Белобров и Гаврилов вышли в ярко освещенный коридор. Здесь совсем громко играла музыка, в большом зале танцевали, где-то сухо стучали шары. На стенках висели большие красочные плакаты, выпущенные политотделом ВВС по случаю последних побед.
В красиво нарисованных волнах, среди пушечных стволов, пулеметов и гвардейских знамен, в ряд стояли экипажи Фоменко и Плотникова. Им захотелось постоять здесь и покурить, и поговорить о чем-нибудь значительном, но курить здесь было нельзя, сесть негде и, притихшие, они пошли по коридору. Но здесь их настиг Семочкин, схватил за руки и потащил в зал со столиками, покрытыми белыми скатертями, туда, где ужинали и пили чаи. Все радостно закричали, когда они появились, и тут же про них забыли, и это было хорошо. Летчики пили чай, старательно размешивая его, и, отхлебывая, морщились, словно это было лекарство. Здесь была Настя Плотникова. За ее стулом стоял истребитель Сафарычев, почти мальчишка, с хохолком и потрескавшимися губами. Белоброву стало неприятно, но он крикнул Насте, что она играла выпукло и на большой, и показал при этом большой палец.
Деревянные мостки были узкие, и Черепец не мог вести Марусю под ручку. Она шла впереди, большая, стройная, мостки под ее крепкими, полными ногами прогибались, и доски в темноте иногда хлюпали по воде. По параллельным мосткам проносились и исчезали в темноте тени — опаздывающие из увольнения. Было тепло, звезды над ними были крупные, как на юге, под скалой грузился бочками большой ржавый транспорт со странным названием «Рефрижератор № 3». Там горели синие лампочки, скрипели лебедки. На эсминцах на разные голоса пели пластинки. Пахло морем, какой-то морской гнилью, солью, рыбой, мазутом. От всего этого на душе у Черепца было торжественно, и он подумал, что, возможно, это лучшие минуты в его жизни, которые он будет вспоминать в старости. Наконец, мостки обошли с двух сторон огромную черную лужу, из которой торчала спинка железной кровати, соединились, и Черепец опять взял Марусю под руку.
— Если вслушаться в сухой язык цифр, — сказал Черепец, — то делается наглядно ясно, кто воюет, а кто по аэродромам треплется, и выходит, что боевого состава от общего числа не более как семь человек на сотню, а вроде бы все летаем. Обидно. — Черепец снял бескозырку и помахал ею. Он недавно подстригся под бокс, но все равно, когда шел с Марусей, голова у него под бескозыркой потела.