Ей было между тридцатью и сорока. Самый правильный возраст. И пахло от неё правильно: полынью, чабрецом, мадерой, печёным клубнем и разгорячённой женской кровью. Этот крутой замес в мгновенье ока унёс меня туда, где отчётливо слышались посвист дикого ветра, треск ночного костра и тихая вольная песня. Дышать — не надышаться, слушать — не наслушаться. И плакать от счастья. В голос плакать. Навзрыд.
На даче ночевала, догадался я. И не одна.
С большим, очень большим трудом — «мы с тобой никогда не расстанемся, мы с тобой на даче останемся» — стряхнул я наваждение и, облизав пересохшие от волнения губы, выдавил из себя:
— Мы с ним договаривались. С Семёном Аркадьевичем.
Незнакомка подняла на меня глаза.
— Вместо себя он меня прислал. Сказал, приедет сыщик, жди.
Я молчал, ждал объяснений. И ещё тонул. В глазах её огромных небесно-голубых тонул.
— Он трус, — сказала она с пугающей откровенностью и повторила: — Он трус.
Будто приговор вынесла. Жестокий, окончательный и не подлежащий обжалованию.
— А вы… — начал было я.
Она показала ключ.
— А я не боюсь.
— Я хотел спросить, кто вы.
— Инесса Верхозина, — представилась она.
Освежив в голове список, который давеча предоставил мне господин Холобыстин, я определился: «Верхозина Инесса Романовна, завотделом прозы».
Тем временем она уверенным движением вогнала ключ в замок. Провернула, толкнула тугую дверь плечом и, когда петли пропели «O sole mio», пригласила:
— Входите.
Я остановился на пороге и первым делом проверил наличие гиблых эманаций.
Ничего такого не почувствовал.
Вошёл и осмотрелся.
Увиденное поразило меня. Ещё бы. Разбитые столы, за которыми сменилось ни одно поколение эмэнэсов, расшатанные стулья от разных гарнитуров, два перекошенных, заваленных серо-буро-малиновыми папками, шкафа, сваленные в угол пульманы-инвалиды, а ещё допотопного вида персональные электронно-вычислительные машины фирмы IBM, дешёвые корзины для бумажного мусора, лампы дневного света с пожелтевшими, местами треснутыми плафонами и чахлый столетник в жестяной банке из-под томатной пасты на подоконнике — вся это убогая обстановка как-то не очень сочеталась с представительным образом господина Холобыстина. Тут поневоле удивишься.
Бедность — не порок, подумалось мне, но тут не бедность, а нищета. Причём, нищета вопиющая.
Неторопливо, словно кот, впервые попавший в незнакомое помещение, я прошагал через всю комнату и остановился возле окна. Глянул сквозь заляпанное стекло вниз, во двор, и какое-то время наблюдал, как работяги сгружают с машины огромную катушку с силовым кабелем, потом обернулся к госпоже Верхозиной.
Сообразив, что испытываю страшную неловкость, она помогла мне. Обняла себя за плечи, будто озябла, и сказала:
— Не понимаю, зачем наш старый сатир всё это затеял, тем не менее, готова ответить на ваши вопросы.
Она сумела вложить интонацией в эту фразу столько всякого, что стало понятно: у них с господином Холобыстиным давняя и весьма сложная история отношений. Возможно, любовь-морковь, докатившаяся до взаимной ненависти, до «убил бы — так люблю», до «зацеловал бы до смерти». А быть может, многолетняя вражда, вызванная перманентной борьбой за трон. Или серьёзные творческие разногласия. Или ещё что-нибудь. Вариантов тут множество, люди на этот счёт большие выдумщики.
Кажется, женщина на нерве, подумал я. Пока не передумала, надо начинать.
И собравшись с духом, спросил для затравки:
— Вы, Инесса Романовна, сказали, что Семён Аркадьевич боится. А чего он, по-вашему, боится?
Она пожала плечами.
— Чудит, как никогда не чудил. Несёт жалкую чушь о каком-то проклятии.
— А вы, надо полагать, ни в какие проклятия не верите?
— Ай, бросьте, я взрослый и здоровый на голову человек.
— Но…
Она не дала мне досказать.
— Одна переборщила с пилюлями, другая в опасном месте дорогу перебегала. Страшно, горько, больно, несправедливо наконец, только причём тут мистика? Судьба. Помните, какими словами Пушкин заканчивает поэму «Цыганы»?
Я помнил, но ответить не успел, она сама процитировала:
— И от судеб защиты нет.
На самом деле у Пушкина так: «И всюду страсти роковые и от судеб защиты нет», но я не стал спорить. Ума хватило. Вместо этого спросил:
— А третий?
— Третий? — не поняла Инесса.
— Дизайнер ваш, компьютерщик, Контсантин Звягельский. Что вы про него скажете? Случайно из окна выпал?
— Костик — нет, — с горечью сказала она. — Костик — на моих глазах. Бедный, бедный мальчик. Не представляю, что на него такое нашло? Стоял у окна, курил и вдруг…
Сочувственно покивав, я спросил:
— Он знал в тот момент, что Фролова и Мордкович погибли?
Она задумалась, потом мотнула головой.
— Нет, не знал.
— Точно?
— Точно. Об Эльвире мы только к вечеру узнали, а про Бабочку… в смысле, про Марину так и вообще на следующий день. Ничего он не знал. Не мог знать. А вы это к чему?
— Самоубийство, — пояснил я, — весьма заразительная штука.
— Возможно, — помолчав, сказала она. — Но тут, как видите, не тот случай. Да и насчёт самоубийств… Не верю я, что наши барышни намерено покончили с собой. Не было у них на то причин. Уж поверьте.
У меня имелось, что на это ответить, и я ответил:
— Быть может, и не было у них причин, чтобы уйти, только иногда люди не находят причин, чтобы остаться. И потом, согласитесь, Инесса Романовна, чужая душа — потёмки,
Посмотрев на меня выразительно, она парировала:
— А своя?
Этой женщине палец в рот класть нельзя, с восхищением подумал я. Пиранья.
Поправил очки и сменил тему:
— Кто кроме вас двоих был тогда в комнате?
— Никого не было, — недолго думая, ответила она. — Антонина Михайловна, бухгалтер, с утра уехала в банк и с концами. У Свиридовой, у Ноны Ивановны, она у нас зам главного, в тот день внучка родилась, так что тоже отсутствовала.
— А Валентина Муразова где была?
— Ого, — хмыкнула госпожа Верхозина, — смотрю, подготовились.
— Есть такое дело, — не стал я умолять свои профессиональные достоинства.
— Ну-ну. А насчёт Муразовой всё просто. Валя у нас в офисе почти не бывает, на дому работает. Мы отсылаем ей тексты для корректуры «емельками», ну и она, разумеется, отвечает нам таким же образом.
Я кивнул:
— С этим всё понятно. — Помолчал, погонял для солидности туда-сюда морщины на лбу и задал новый вопрос: — Инесса Романовна, а вы не помните, о чём вы тогда с ним говорили?
— С кем? — уточнила она. — С Костей Звягельским?
— Ну да. Помните?
— Прекрасно помню, как ни помнить. Ни о чём мы с ним не разговаривали, некогда было, каждый своим делом занимался. Я редактировала очередной графоманский бред, бессмысленный и беспощадный, а Костя обновлял главную страницу сайта. Всё было как всегда, и ничего трагедии не предвещало. Но в какой-то момент мальчик оторвался от ноутбука, подошел к окну, какое-то время стоял там, глядя во двор. Закурил. Потом вдруг распахнул окно, запрыгнул на подоконник, произнёс сущую ерунду и в следующую секунду прыгнул. Знаете, «солдатиком» так. Я даже ахнуть не успела. Ну а дальше… Дальше — страшно, вспоминать не хочу. Уж простите.
— А что именно он произнёс, перед тем, как прыгнуть? — выдержав из деликатности небольшую паузу, спросил я.
— Это так важно?
— Очень.
— Не поверите, но он трижды нараспев произнёс слово «запотело». Знаете в такой манере, в какой плохие актёрки произносят фразу «В Москву, в Москву, в Москву».
— Это он про оконное стекло?
Она пожала плечами:
— Не знаю, возможно… Ещё вопросы есть?
— Пока нет. Разрешите, я тут немного осмотрюсь. Пять минут, не больше.
— Да ради бога.
Под скептическим взором (хорошо хоть не под презрительное прысканье) госпожи Верхозиной, я обшарил ящики столов, раскидал пульманы, поковырялся — вот работка-то! — в мусорных корзинах, заглянул в, на и за шкафы, вырвал из банки цветок, высыпал на газету землю, но ничего, чтобы могло хоть как-то походить на разряженную колдовскую гогу не обнаружил. Либо уже вынесли, либо не было её тут никогда.