Ещё бы тут не похолодеть.
Нынешний уклад жизни драконов таков, что в Запредельном они бывают исключительно во время церемоний Ночи Знаний О Том, Что Мы Ничего Не Знаем. Я, дракон Ашгарр-Вуанг-Хонгль, не исключение. Регулярно, два раза в год, в отмеренные Великим Неизвестным сроки возвращаю себе истинное крылатое обличие, вхожу в Храм Откровения и прочитываю очередные тысячу и одну страницу Книги Завета. Можно так сказать. А можно сказать, что вхожу в Храм Забвения и пишу очередные тысячу и одну страницу Книги Исповеди. И так можно сказать, и так, ибо, как стало мне о том известно год назад от одного просвещённого московского онгхтона, Храм Откровения и Храм Забвения суть один Храм Книги, а Книга Завета и Книга Исповеди суть одна Книга.
И не важно, что есть на самом деле такое Пределы и Запредельное: иллюзорная двойственность реальности, принадлежащая исключительно нашему сознанию, как мыслит себе нагон Ашгарр, или объективные данности, обеспечивающие перетекание формы в содержание и содержания в форму, как считает нагон Вуанг, или вещи в себе, в сути которых не стоит копаться, но наличие которых нужно учитывать, как полагаю я, нагон Хонгль. А важно то, что переход из Пределов в Запредельное должен проходить по установленному раз и навсегда ритуалу. Ведь если подготовка проведена должным образом, если сознание в своём изменённом состоянии гармонизировано со всеми гранями мира, то на той стороне тебя принимает правильный Образ (который, по утверждению Великого Неизвестного, есть ничто иное как форма существования Пределов в Запредельном), и ничего страшного тогда не происходит. Напротив. Защищённый верными заклятиями исполняешь по древнему обряду то, что должен исполнить и возвращаешься в Пределы живой, невредимый, преисполненный восторгом и собственным значением.
Но когда кто-то равный по Силе или более сильный забрасывает тебя в Запредельное по своей злой воле или ты попадаешь туда по трагическому недоразумению, с тобой может произойти всё что угодно. Неподготовленный и беззащитный ты можешь навсегда лишиться покоя, надежды, совести или рассудка. Можешь даже остаться в Запредельном навсегда. Можешь просто-напросто развоплотиться. Превратиться в ничто. Сойти на нет. Вот почему я дико испугался. Испугался до мурашек на коже и резей в потрохах.
Пугался я ровно столько, сколько проходил переход Отсюда Туда. Миг. Ослепительный миг. В том смысле ослепительный, что я действительно в этот миг был слеп как крот. А затем тьма вокруг меня — как оно всегда и бывает при вхождении в Запредельное — рассеялась, и я окунулся в море нестерпимого света, который, проникнув во все уголки-закоулки моего сознания, включая самые периферийные, самые тёмные, породил незнакомый Образ. И Образ этот, надо признаться, оказался для меня приятным сюрпризом.
Я летел.
Я летел, как летают птицы, облака и дети в своих невинных снах.
Я летел, как летают всякий раз ангелы в начальных кадрах фильма «Небо над Берлином» блистательного Вима Вендерса.
Я летел, как летают драконы.
Я летел.
Я летел высоко, но не настолько, чтоб захватывало дух, а чуть ниже облаков, и с этой осторожной лучезарно-бледной высоты мне открывался вид поразительного по своей красоте города. Там было на что посмотреть и там было чему изумиться. Я видел многочисленные невысокие храмины, построенные из какой-то прозрачной, а местами полупрозрачной, кристаллической субстанции. Сквозь это неведомое мне вещество легко проходило идущее изнутри строений золотистое свечение. Помимо сияющих храмин видел я грандиозные строения, напоминающие своей строгой архитектурой католические соборы, только в десятки раз больше. Их острые готические шпили из радужной слюды царапали небо, а стены из цельных плит горного хрусталя, несмотря на всю свою очевидную массивность, казались воздушно-невесомыми. Хрустальные стены соединялись между собой хрустальными же порталами причудливой формы. Некоторые порталы венчались сверкающими на солнце шарами, другие — пирамидами. Стены, крыши и фасады остальных зданий диковинного города украшали небывалой величины драгоценные камни, а пустынные — ни пешего, ни конного, ни пса, ни птахи — улицы, которые из-за их ширины правильнее назвать проспектами, были вымощены плитами из тёмно-медового янтаря. И все эти янтарные линии, как спицы колеса, устремлялись к центру. Там, в центре города, посреди площади в форме огромной тринадцатиконечной звезды Хаоса возвышалась башня — ажурное, сплетённоё из тонких золотых полос, похожее одновременно и на телевышку, и на искусственную новогоднюю ёлку, сооружение, вершины которого видно не было, поскольку терялась она в перламутровых облаках.
Чем ближе подлетал я к золотой громаде, тем сильнее чувствовал всем своим драконьим естеством полноту бытия. А когда, взмыв свечой в лазурную высь (не мог ни взмыть, и не было такой силы, которая могла бы пресечь мою дерзость), добрался до вершины, то испытал небывалый прилив счастья. Всё то счастье, которое обычно раскидано крошечными порциями по долгой драконьей жизни, нахлынуло разом. Это было настоящее счастье, самое-самое настоящее, рафинированное, незамутнённое, не заслуженное. Это было такое счастье, при котором ничего уже не хочется, кроме, пожалуй, одного — чтобы длилось оно вечно.
Опьяненный, счастливый до потери пульса, сам не свой и ничей, я кружил и кружил вокруг мачты с золотым треугольником. Кружил, обмирая от восторга, но при этом упорствовал зашедшим за разум умом: нет, так не бывает. Всё это сон, мечта, иллюзия. Нет такого места, где отпускают столько счастья оптом и задарма. Нет, не было и не будет. Нигде и никогда. Не может его быть.
Зачем я пытался отрезвить себя, не знаю. Но догадываюсь. Видимо, даже на пике блаженства разумное и независимое существо остаётся разумным и независимым, и не лишается — в белой кляксе начала Ян всегда присутствует капелька чёрного начала Инь — способности впадать в сомнение. Я дракон, я разумен, мой разум критичен и я за это получил спполна: наступил момент, когда сомнение породило тревогу, и на меня накатила девятибалльная волна тоски. Иезуитская эта эмоция чревата самыми скверными последствиями, вот и тут: мир (такой родной мне, но для которого я, без всякого сомнения, был чужаком) в одну секунду — увы мне — вывернулся наизнанку. День обернулся ночью, небо и земля поменялись местами, а золотая башня — о, мать моя Змея! — превратилась в бездонный колодец — наглядное воплощение Небытия. И я уже не летал. Всё, абзац, полёт закончился.
Поражённый и обманутый стоял я на самом краю колодца и с замиранием сердца вглядывался в мрачную бездну. Как это ни странно, но её чернота не пугала, напротив — манила, и в какую-то опасную, но честную секунду появилось неудержимое желание прыгнуть вниз. Захотелось, сил нет, как захотелось, слиться с этой бархатной чернотой. Не для того, чтобы убить себя. Нет, нет и ещё раз нет. Но для того, чтобы убить мысль о безысходности и тщетности своего существования вне чудесного мира, переполненного счастьем.
Убить себя и убить мысль в себе — как ни крути, вовсе не одно и тоже. По сути. По форме — возможны варианты. Я выбрал самый тривиальный, самый простой из них и самый скорый, поскольку постольку в тот миг не думал о себе. А думал я о том, как исчерпать оскорбительный обман бытия. Я должен был его исчерпать. Я обязан был с ним покончить.
«Простите», — без моего участия прошептали губы, потом я добавил от себя «прощаю» и занёс ногу над искупительной дырой.
Прыгнуть не получилось — из колодца вылетела Красопета и толкнула меня в грудь. Удар был настолько мощным и неожиданным, что я не устоял на ногах и, минуя все стадии возвращения, сразу плюхнулся в кресло.
— Вот зараза, — простонал я.
— Сам дурак, — промяукала разъярённая кошка, сверкнула жёлтым глазом и отцепилась меня, оставив грубые затяжки на любимом свитере. Скатившись кубарем под стол, она вынырнула с той стороны, запрыгнула на подлокотник кресла, в котором сидела застывшая с чайной ложкой во рту Лера, потом — на стол, а с него — опять на шкаф. И замерла в позе безносого Сфинкса.