Печальный Фома бредет к своей парте, Вакула же при входе историка покидает класс, его ножищи стучат на всю гимназию, словно по коридору катятся две телеги с кирпичом.
Аарон Готлиб закрывает дверь и докладывает историку, кого нет.
Историк высок, лыс и сухопар. Тощие старческие руки, ввалившиеся щеки, морщинистый лоб, кажущийся благодаря лысине очень высоким, и тонкие, насмешливо сжатые губы.
Зовут его Порфирий Иванович.
— А скажите-ка, милостивые государики, на чем, бишь, мы с вами остановились.
Классом сразу же овладевает веселое и благодушное настроение. Все сидят непринужденно, у всех лица оживляются: что-то расскажет, как-то пошутит Порфирий Иванович.
Виктор Барский приподымается со скамьи, чтобы толково доложить:
— Вы вчера говорили об упадке римской империи, о распущенности римских нравов, о христианстве, о варварах и о том, что Рим должен был пасть, так как пользовался трудом рабов.
— Спасибо вам, Виктор Иванович, садитесь. Теперь я бы хотел провести параллель между религиями древних народов, милостивые государики. Будьте добры, знающие урок и желающие отвечать — пусть подымутся, а прочие… хе-хе!.. пусть не беспокоятся.
Класс, как один человек, подымается.
— Аарон Иванович! Приятного аппетита-с!
Десятки голов поворачиваются в сторону покрасневшего Готлиба, десятки глаз насмешливо озирают его. Готлиб готов провалиться сквозь землю от стыда: он только что заложил за щеку кусочек булочки, взятой на завтрак из дому.
— Ха-ха-ха!
— Не подавись, Готлиб!
Историк торжественно указывает пальцем на дверь.
— Уйдите, Аарон Иванович, и покушайте на досуге. Здесь люди наукою занимаются, а маменькины-с булочки с историей ничего не имеют общего.
Готлиб краснеет еще более и с дрожью в голосе умоляет:
— Порфирий Иванович, честное слово, я не буду больше.
— Ну, хорошо-с, а только наказать вас, Аарон Иванович, надобно. Хотел вас вызвать, но вы, как назло, себя скомпрометировали. Теперь не могу-с, никак не могу-с! А вот Александр Иванович Бубликов сообщит нам свои исторические выводы.
Бубликов — коренастый и широкоплечий лодырь, с блаженным лицом, изрытым оспою, идет к столу, весьма довольный оказанною ему честью. Порфирий Иванович не любит затемнять журнал двойками, его урок не опасное ристалище, где можно свернуть себе шею, а приятное развлечение.
— Так вот, милостивые государи, был, значит, Египет, страна мертвецов и фараонов, была Персия, край любителей огня, а еще были сладкоречивая Эллада и железный Рим. Вы с этим согласны, Александр Иванович?
Бубликов ухмыляется:
— Согласен, Порфирий Иванович.
— Вот и чудесно. Ну-с, что вы знаете о египетском культе?
Бубликов нахмуривается, вспоминая:
— Там на пирах стояли мумии в углу комнаты, чтобы о смерти не позабывали гости, потом был обычай — когда умирал фараон, его труп выносили на площадь, и жрецы спрашивали: не имеет ли кто чего-нибудь против покойника. Если он кого-нибудь при жизни обидел, так труп сжигали… Потом… вот… пирамиды тоже…
— Очень хорошо, Александр Иванович. Если сравнить культы древнего Египта и Эллады, то культ Египта нам напомнит роскошно-убранную комнату, всю в золоте, серебре и бесчисленных бриллиантах, но навсегда закрытую железными ставнями. И вот, милостивые государики, поэтому в комнате царит глубокая ночь, сокровища египетской мысли навсегда затемнены призраком Небытия-Смерти. Жалок и несовершенен человек, по мнению мемфисского жреца, — немудрено, что изображениям божественных сил придавались формы чудовищных, несуществующих гигантов птиц и зверей, но отнюдь не человеческие формы. Эллин был не таков, милостивые государики. Вы с этим согласны, Александр Иванович?
Бубликов опять ухмыляется:
— Согласен, Порфирий Иванович.
Историк стучит пером по столу:
— И очень хорошо делаете, что согласны, Александр Иванович. Кстати, милостивые государики, христианская религия в своих взглядах на человека весьма близко подходит к мрачному культу страны пирамид; не таков эллин. Высшее назначение для античного грека — жизнь, высшая красота — человеческое тело. Эллин любил цветы за их нежные краски, любил небо за его бездонность и синеву, любил солнце за то, что оно прекрасно, и любил свою красоту, в образы которой он воплотил божества.
Постепенно, сам того не замечая, Порфирий Иванович увлекается, старческие глаза загораются тихим и радостным светом, исхудалые щеки чуть розовеют, а речь плавным и увлекающим потоком струится из-за тонких насмешливых губ.