Выбрать главу

В посаде тысяч пять жителей, да и то какие-то дохлые: женщины убогие, мужчины в засаленных куртках и в мохнатых бараньих шапках — железнодорожники, рабочие, лесопромышленники. Пропахли потом, нефтью и салом, иные с мылом моются в неделю раз.

Дома в посаде облезлые, грязные, улицы вытянулись в ровные линии, как будто по чьему-то властному приказу: «Ряды вздвой! Смирно!». Правда, на многих перекрестках стоят столбы с керосинокалильными фонарями, в ночи так светло, что читать можно, но и светлые фонари не озарят закоптелых лиц радостью.

Днем и ночью свистят, ревут и с грохотом подбегают к каменному вокзалу трехглазые паровозы, за них цепляются, как дети за подол матери, десятки одинаковых и безыменных вагонов — в иных скот, черкасские быки, холмогорские коровы, новороссийские свиньи; в иных люд — баре, подбаре и мужики; а иные — полны ржи, кирпичей, тюков с товарами… Пузатым паровозам все равно, что вести, лишь бы на станции приставили к негнущейся спине железный рукав да напоили из высоких баков грязной водой, лишь бы черные человечки со светлыми пуговицами не ленились подкидывать в железную утробу каменный уголь или подливать вонючую нефть. Напьются, насытятся — и дальше на стальных лапах по стальным тропам.

Каменный вокзал остается поджидать новых гостей. Подобен он неуютному дворцу. Чугунные восьмигранные колонны со скукой держат тяжелую крышу, со скукой люди ходят по каменным плитам перрона, лениво визжат высокие двери.

Не любит Никон посада, не любит. Не пошел бы из родимого леса, да надобно купить новый горшок для варева: старый ненароком разбился.

Выходит Никон на торговую площадь — день базарный, понаехало в посад мужичье, скрипят сани, ржут кони, ругаются бабы. Тут сено, там картошка, там молоко, творог, сметана, там продают поросят, — визжат они, горемычные, поднимают их мужики за задние ноги да потряхивают:

— Порося! Порося поеные!

А вешнее солнце узрилось на маковку прикурнувшего на площади собора, играет на серебристом куполе, перемигивается с ручьями, журчащими среди талого снега и темно-желтого навоза.

Всюду брань, крики, божба, все норовят друг друга надуть и, хоть на копейку, да обсчитать.

— Не клянись! — строго говорит Никон рыженькому мужичонке, продающему картошку желтоносой бабе в синем платье.

Мужичок сердито взглядывает на Никона.

— А тебя, юрода, спрашивают? Пошел-ка ты к чертовой матери!

Никон проходит своею дорогою к согнутой в три погибели бабке, разложившей на рогожах глиняную посуду.

Старуха сидит среди горшков, блюд, чашек, латок и свистулек, как между присмиревшими внучатами, и шепелявит беззубым ртом:

— Тебе чего, кормилец, надобно?

— Горшок для варева.

Бабка обводит слезящимися очами свой глиняный выводок и шамкает:

— А ты, родной, выбери, выбери, сынок, выбери. Сей — в семитку, сей — в три копейки, а сей по пятаку, а сей в гривку. Выбери, родной, они у меня крепконькие, стукни перстом по донышку. Эва, звон — от какой стоит!

Пекин выбирает, стучит. Горшки разные, и простые, и с глазурью и с цветочками и с разводами.

— Так я, бабка, этот куплю.

Он прижимает к груди облюбованный горшок, вытаскивает из засаленного кошеля пятак и расплачивается.

— Прощай, бабка.

— Прощай, кормилец мой.

Никон проходит через кишащую людом площадь и на повороте встречается с Павлухой-охотником.

— Тпру!

Павлуха осаживает коня.

— Садись, святой, подвезу.

Никон рад:

— Спасибо, Павлуха!

Садится в розвальни рядом с ним.

Едут. Павлуха посапывает грязным носом да настегивает чалую лошаденку узловатым кнутом. От Павлухи сильно разит водкою: пьяный человек, что делать. Одет он не по мужицки: на голове шведская шапка, сам в трепаной ватной тужурке с большими черными пуговицами, кушаком не опоясывается.

— Как живешь, Никон? Не надоело во лесях?

— Нет.

— Н-но, ты, собака!

Павлуха свирепо стегает коня, точно собрался пересечь его пополам. Голова у Павлухи маленькая, усы коротко подстрижены, бородка — клином, а лицо темное, в глубоких морщинах. Глаза же у него красные от непробудного пьянства, ничего нельзя по ним разобрать — хорошо ли ему, плохо ли, весел ли, сердит ли.

Конь шлепает копытами по мокрому навозу, розвальни раскатываются.

— Что в деревню не ходишь? У нас новый поп, староверческий, из начетчиков, умный, чуть приезжего миссионера не осрамил. Да только тот хитрый: потер нос, православные и начали галдеть, не дали договорить. Знак такой: потер нос — подымай на всю церкву крик.