— Нельзя, игумен, нельзя, золотой мой, красавец писаный. На гривну снадобья да заговору на пятак. Дешевле нельзя, ароматный мой.
Но Никон тверд:
— Два пятака, больше ни гроша. Тебе же прибыль, а мне что — я и с дырой прохожу.
— А красавца девки разлюбят! — нараспев насмехается над ним цыганка. — Не скупись, боярин, яичко раскрашенное.
— Тьфу ты! — негодует Никон. — Ну ладно, залечивай.
Голова цыгана исчезает, а цыганка вылезает из возка на дорогу: видит Никон сквозь тонкую кофту, как качаются ее отвислые груди.
— Подай ручник, Данило.
Цыган подает вышитое по краям грязное полотенце. Цыганка вытирает щеку Никона снегом, а затем полотенцем. Щека горит и ноет. То же цыганка проделывает и с внутренней стороной щеки, она велит Никону пошире разинуть рот и натирает — сперва снегом, после полотенцем.
— Глянь-ка, желанный, в бровь мою да обо мне, крале, думай.
Смотрит Никон на черную бровь, а острые глаза цыганки, как две иглы, покалывают, — глядит она прямо в его зрачки и ворожит:
Цыганка замолкает. Две черные иглы колят больнее; страшно Никону: чего доброго, еще обернет его глазастая ведьма в матерого волка, — что тогда делать, свои же вилами забьют.
— Легче ли, сокол?
— Маленечко полегчало, — слабо отвечает Никон, чувствуя, как кровь течет из раны медленнее.
— То-то, желанненький! А теперь латын-корешком тебя угощу. Глянь на меня, яичко, не съем.
Никон послушно взглядывает в ее бесстыдные очи. Красивая, ай, красивая ведьма! Зубки белые, уста, что цветочки.
Цыганка дает ему серый корешок и велит чуточку откусить, пережевать да жвачку языком во рту поводить, а потом выплюнуть. Никон в точности следует ее указаниям, кровь совсем стихает; он выплевывает окровавленную жвачку на снег, для чего-то крестится и сует цыганке пятиалтынный.
— Спасибо, баба, свое дело добро кумекаешь.
Цыганка влезает обратно в дыру и протягивает ему свою маленькую руку.
— А погадать-то, бриллиантовый, не желаешь? И наперед и назад, как на ладоне выложу.
— Не требуется! — хмуро отвечает ей Никон. — Счастливый путь!
Он нерешительно берет ручку цыганки и пожимает. Цыганка понукает кобылу, повозка трогается, розовая свинья тупо оглядывает Никона, проезжая мимо него.
Он быстро шагает по дороге, посошок скрипит, упираясь в снег.
Никон переходит через ручей, ручей еще не раскрылся, но, судя по желтым и синим лужам и талам скоро освободится от льда и зажурчит свою неумолчную песню. Идет весна, идет весна!.. Уже не по-зимнему стоят леса, кто-то дышит в них, потягивается, подымается из сырой земли.
За ручьем в лес вползает темная, темная тропа, ноги Никона протоптали ее в снегах, и ведет она прямиком к его хибарке, где он спасается от злоб мира сего.
В лесу полумрак. День клонится к сумеркам. От сосен, от елей лежат густые тени на темно-сизом снегу.
Все-то мило, все-то знакомо здесь Никону. Вон, на той сосне было ястребиное гнездо, вывелись в нем малые ястребята в прошлом году, знал о них Никон, но и сам не убил и другим не указал. Что же, и выросли, и полетели, — страсть, поди, сколько перетаскали цыплят у хозяек.
А там, у ели, — высокий холм-муравейник. Сколько народу в нем — и не пересчитать. Стекут ручьи, вылезут муравьи, обогреются и — за честный труд. Тот прет бревно, тот волочит камень — песчинку, тот загоняет в стойла земляных блох, чтобы для артели надоить. Хочется, давно хочется Никону разузнать, где кладбище у муравьев и какова муравьиная царица, да никак не приходится. Авось, сей весной сведает.
С глухим шумом черных крыльев из-за куста вылетает какая-то большая птица и медленно, словно сознавая свою безопасность, скрывается за дальними деревьями. Может статься, то ворон, что на заре каркал, может, черныш-тетерев, с красными бровями. Важные эти тетерева, а дураки, неспроста их прозвали Терентиями.
Лес молчит, не шевелится, не качается, но сильнее и явственнее некто дышит, поднимается из сырой земли.
Вдруг в тишину врывается пронзительный стон, всей кровью кто-то восплакался и замолк. Никон идет на крик, зорко смотря по сторонам.
…Дальше, направо…